Неточные совпадения
Когда б он знал, какая рана
Моей Татьяны сердце жгла!
Когда бы ведала Татьяна,
Когда бы знать она могла,
Что завтра Ленский и Евгений
Заспорят о могильной сени;
Ах, может быть, ее любовь
Друзей соединила б вновь!
Но этой страсти и случайно
Еще никто не открывал.
Онегин обо всем молчал;
Татьяна изнывала тайно;
Одна
бы няня знать могла,
Да недогадлива была.
Певец Пиров и грусти томной,
Когда б
еще ты был со мной,
Я стал
бы просьбою нескромной
Тебя тревожить, милый мой:
Чтоб на волшебные напевы
Переложил ты страстной девы
Иноплеменные слова.
Где ты? приди: свои права
Передаю тебе с поклоном…
Но посреди печальных скал,
Отвыкнув сердцем от похвал,
Один, под финским небосклоном,
Он бродит, и душа его
Не слышит горя моего.
Он был недоволен поведением Собакевича. Все-таки, как
бы то ни было, человек знакомый, и у губернатора, и у полицеймейстера видались, а поступил как
бы совершенно чужой, за дрянь взял деньги!
Когда бричка выехала со двора, он оглянулся назад и увидел, что Собакевич все
еще стоял на крыльце и, как казалось, приглядывался, желая знать, куда гость поедет.
«А мне пусть их все передерутся, — думал Хлобуев, выходя. — Афанасий Васильевич не глуп. Он дал мне это порученье, верно, обдумавши. Исполнить его — вот и все». Он стал думать о дороге, в то время,
когда Муразов все
еще повторял в себе: «Презагадочный для меня человек Павел Иванович Чичиков! Ведь если
бы с этакой волей и настойчивостью да на доброе дело!»
Когда приказчик говорил: «Хорошо
бы, барин, то и то сделать», — «Да, недурно», — отвечал он обыкновенно, куря трубку, которую курить сделал привычку,
когда еще служил в армии, где считался скромнейшим, деликатнейшим и образованнейшим офицером.
Даже как
бы еще приятнее стал он в поступках и оборотах,
еще ловче подвертывал под ножку ножку,
когда садился в кресла;
еще более было мягкости в выговоре речей, осторожной умеренности в словах и выраженьях, более уменья держать себя и более такту во всем.
— Ах, Анна Григорьевна, пусть
бы еще куры, это
бы еще ничего; слушайте только, что рассказала протопопша: приехала, говорит, к ней помещица Коробочка, перепуганная и бледная как смерть, и рассказывает, и как рассказывает, послушайте только, совершенный роман; вдруг в глухую полночь,
когда все уже спало в доме, раздается в ворота стук, ужаснейший, какой только можно себе представить; кричат: «Отворите, отворите, не то будут выломаны ворота!» Каково вам это покажется? Каков же после этого прелестник?
— Нет, видел: она подняла твой стакан. Если б был тут сторож, то он сделал
бы то же самое, и
еще поспешнее, надеясь получить на водку. Впрочем, очень понятно, что ей стало тебя жалко: ты сделал такую ужасную гримасу,
когда ступил на простреленную ногу…
— Да что же это я! — продолжал он, восклоняясь опять и как
бы в глубоком изумлении, — ведь я знал же, что я этого не вынесу, так чего ж я до сих пор себя мучил? Ведь
еще вчера, вчера,
когда я пошел делать эту… пробу, ведь я вчера же понял совершенно, что не вытерплю… Чего ж я теперь-то? Чего ж я
еще до сих пор сомневался? Ведь вчера же, сходя с лестницы, я сам сказал, что это подло, гадко, низко, низко… ведь меня от одной мысли наяву стошнило и в ужас бросило…
Еще немного, и это общество, эти родные, после трехлетней разлуки, этот родственный тон разговора при полной невозможности хоть об чем-нибудь говорить, — стали
бы, наконец, ему решительно невыносимы. Было, однако ж, одно неотлагательное дело, которое так или этак, а надо было непременно решить сегодня, — так решил он
еще давеча,
когда проснулся. Теперь он обрадовался делу, как выходу.
— Всего только во втором, если судить по-настоящему! Да хоть
бы и в четвертом, хоть
бы в пятнадцатом, все это вздор! И если я
когда сожалел, что у меня отец и мать умерли, то уж, конечно, теперь. Я несколько раз мечтал даже о том, что, если б они
еще были живы, как
бы я их огрел протестом! Нарочно подвел
бы так… Это что, какой-нибудь там «отрезанный ломоть», тьфу! Я
бы им показал! Я
бы их удивил! Право, жаль, что нет никого!
Ещё б ты боле навострился,
Когда бы у него немножко поучился».
Штольц уехал в тот же день, а вечером к Обломову явился Тарантьев. Он не утерпел, чтобы не обругать его хорошенько за кума. Он не взял одного в расчет: что Обломов, в обществе Ильинских, отвык от подобных ему явлений и что апатия и снисхождение к грубости и наглости заменились отвращением. Это
бы уж обнаружилось давно и даже проявилось отчасти,
когда Обломов жил
еще на даче, но с тех пор Тарантьев посещал его реже и притом бывал при других и столкновений между ними не было.
Он не навязывал ей ученой техники, чтоб потом, с глупейшею из хвастливостей, гордиться «ученой женой». Если б у ней вырвалось в речи одно слово, даже намек на эту претензию, он покраснел
бы пуще, чем
когда бы она ответила тупым взглядом неведения на обыкновенный, в области знания, но
еще недоступный для женского современного воспитания вопрос. Ему только хотелось, а ей вдвое, чтоб не было ничего недоступного — не ведению, а ее пониманию.
Она знала, у кого спросить об этих тревогах, и нашла
бы ответ, но какой? Что, если это ропот бесплодного ума или,
еще хуже, жажда не созданного для симпатии, неженского сердца! Боже! Она, его кумир — без сердца, с черствым, ничем не довольным умом! Что ж из нее выйдет? Ужели синий чулок! Как она падет,
когда откроются перед ним эти новые, небывалые, но, конечно, известные ему страдания!
Еще бы стал он брезговать,
Когда тут попадалася
Иная гривна медная
Дороже ста рублей!
Городничий (в сторону).Славно завязал узелок! Врет, врет — и нигде не оборвется! А ведь какой невзрачный, низенький, кажется, ногтем
бы придавил его. Ну, да постой, ты у меня проговоришься. Я тебя уж заставлю побольше рассказать! (Вслух.)Справедливо изволили заметить. Что можно сделать в глуши? Ведь вот хоть
бы здесь: ночь не спишь, стараешься для отечества, не жалеешь ничего, а награда неизвестно
еще когда будет. (Окидывает глазами комнату.)Кажется, эта комната несколько сыра?
Возвращаясь домой, Левин расспросил все подробности о болезни Кити и планах Щербацких, и, хотя ему совестно
бы было признаться в этом, то, что он узнал, было приятно ему. Приятно и потому, что была
еще надежда, и
еще более приятно потому, что больно было ей, той, которая сделала ему так больно. Но,
когда Степан Аркадьич начал говорить о причинах болезни Кити и упомянул имя Вронского, Левин перебил его.
При взгляде на тендер и на рельсы, под влиянием разговора с знакомым, с которым он не встречался после своего несчастия, ему вдруг вспомнилась она, то есть то, что оставалось
еще от нее,
когда он, как сумасшедший, вбежал в казарму железнодорожной станции: на столе казармы бесстыдно растянутое посреди чужих окровавленное тело,
еще полное недавней жизни; закинутая назад уцелевшая голова с своими тяжелыми косами и вьющимися волосами на висках, и на прелестном лице, с полуоткрытым румяным ртом, застывшее странное, жалкое в губках и ужасное в остановившихся незакрытых глазах, выражение, как
бы словами выговаривавшее то страшное слово — о том, что он раскается, — которое она во время ссоры сказала ему.
Узнав, что доктор
еще не вставал, Левин из разных планов, представлявшихся ему, остановился на следующем: Кузьме ехать с запиской к другому доктору, а самому ехать в аптеку за опиумом, а если,
когда он вернется, доктор
еще не встанет, то, подкупив лакея или насильно, если тот не согласится, будить доктора во что
бы то ни стало.
— Дарья Александровна! — сказал он, теперь прямо взглянув в доброе взволнованное лицо Долли и чувствуя, что язык его невольно развязывается. — Я
бы дорого дал, чтобы сомнение
еще было возможно.
Когда я сомневался, мне было тяжело, но легче, чем теперь.
Когда я сомневался, то была надежда; но теперь нет надежды, и я всё-таки сомневаюсь во всем. Я так сомневаюсь во всем, что я ненавижу сына и иногда не верю, что это мой сын. Я очень несчастлив.
— Она сделала то, что все, кроме меня, делают, но скрывают; а она не хотела обманывать и сделала прекрасно. И
еще лучше сделала, потому что бросила этого полоумного вашего зятя. Вы меня извините. Все говорили, что он умен, умен, одна я говорила, что он глуп. Теперь,
когда он связался с Лидией Ивановной и с Landau, все говорят, что он полоумный, и я
бы и рада не соглашаться со всеми, но на этот раз не могу.
После помазания больному стало вдруг гораздо лучше. Он не кашлял ни разу в продолжение часа, улыбался, целовал руку Кити, со слезами благодаря ее, и говорил, что ему хорошо, нигде не больно и что он чувствует аппетит и силу. Он даже сам поднялся,
когда ему принесли суп, и попросил
еще котлету. Как ни безнадежен он был, как ни очевидно было при взгляде на него, что он не может выздороветь, Левин и Кити находились этот час в одном и том же счастливом и робком, как
бы не ошибиться, возбуждении.
— Вот с этого места я тебя не понимаю, так же как себя, — сказал Макаров тихо и задумчиво. — Тебя, пожалуй, я больше не понимаю. Ты — с ними, но — на них не похож, — продолжал Макаров, не глядя на него. — Я думаю, что мы оба покорнейшие слуги, но — чьи? Вот что я хотел
бы понять. Мне роль покорнейшего слуги претит. Помнишь,
когда мы, гимназисты, бывали у писателя Катина — народника?
Еще тогда понял я, что не могу быть покорнейшим слугой. А затем, постепенно, все-таки…
— Это — плохо, я знаю. Плохо,
когда человек во что
бы то ни стало хочет нравиться сам себе, потому что встревожен вопросом: не дурак ли он? И догадывается, что ведь если не дурак, тогда эта игра с самим собой, для себя самого, может сделать человека
еще хуже, чем он есть. Понимаете, какая штука?
Когда она, кончив читать, бросила книгу на кушетку и дрожащей рукою налила себе
еще ликера, Самгин, потирая лоб, оглянулся вокруг, как человек, только что проснувшийся. Он с удивлением почувствовал, что мог
бы еще долго слушать звучные, но мало понятные стихи на чужом языке.
—
Когда я был юнкером, приходилось нередко дежурить во дворце; царь был
еще наследником. И тогда уже я заметил, что его внимание привлекают безличные люди, посредственности. Потом видел его на маневрах, на полковых праздниках. Я
бы сказал, что талантливые люди неприятны ему, даже — пугают его.
На улице было людно и шумно, но
еще шумнее стало,
когда вышли на Тверскую. Бесконечно двигалась и гудела толпа оборванных, измятых, грязных людей. Негромкий, но сплошной ропот стоял в воздухе, его разрывали истерические голоса женщин. Люди устало шли против солнца, наклоня головы, как
бы чувствуя себя виноватыми. Но часто,
когда человек поднимал голову, Самгин видел на истомленном лице выражение тихой радости.
— Я понимаю тебя. Жить вместе — уже нет смысла. И вообще я не могла
бы жить в провинции, я так крепко срослась с Москвой! А теперь,
когда она пережила такую трагедию, — она
еще ближе мне.
— Ну? Что? — спросила она и, махнув на него салфеткой, почти закричала: — Да сними ты очки! Они у тебя как на душу надеты — право! Разглядываешь, усмехаешься… Смотри, как
бы над тобой не усмехнулись! Ты — хоть на сегодня спусти себя с цепочки. Завтра я уеду,
когда еще встретимся, да и — встретимся ли? В Москве у тебя жена, там я тебе лишняя.
Так
когда и мы все перебрались на шкуну, рассовали кое-куда багаж,
когда разошлись по углам, особенно улеглись ночью спать, то хоть
бы и
еще взять народу и вещей. Это та же история, что с чемоданом: не верится, чтоб вошло все приготовленное количество вещей, а потом окажется, что можно как-нибудь сунуть и то, втиснуть другое, третье.
От тяжести акулы и от усилий ее освободиться железный крюк начал понемногу разгибаться, веревка затрещала.
Еще одно усилие со стороны акулы — веревка не выдержала
бы, и акула унесла
бы в море крюк, часть веревки и растерзанную челюсть. «Держи! держи! ташши скорее!» — раздавалось между тем у нас над головой. «Нет, постой ташшить! — кричали другие, — оборвется; давай конец!» (Конец — веревка, которую бросают с судна шлюпкам,
когда пристают и в других подобных случаях.)
Мне кажется, всего
бы удобнее завязывать сношения с ними теперь,
когда они
еще не закоренели в недоверчивости к европейцам и не заперлись от них и
когда правительство не приняло сильных мер против иностранцев и их торговли.
— Думай себе что хочешь, — сказал Данило, — думаю и я себе. Слава богу, ни в одном
еще бесчестном деле не был; всегда стоял за веру православную и отчизну, — не так, как иные бродяги таскаются бог знает где,
когда православные бьются насмерть, а после нагрянут убирать не ими засеянное жито. На униатов [Униаты — принявшие унию, то есть объединение православной церкви с католической под властью римского папы.] даже не похожи: не заглянут в Божию церковь. Таких
бы нужно допросить порядком, где они таскаются.
В час,
когда вечерняя заря тухнет,
еще не являются звезды, не горит месяц, а уже страшно ходить в лесу: по деревьям царапаются и хватаются за сучья некрещеные дети, рыдают, хохочут, катятся клубом по дорогам и в широкой крапиве; из днепровских волн выбегают вереницами погубившие свои души девы; волосы льются с зеленой головы на плечи, вода, звучно журча, бежит с длинных волос на землю, и дева светится сквозь воду, как будто
бы сквозь стеклянную рубашку; уста чудно усмехаются, щеки пылают, очи выманивают душу… она сгорела
бы от любви, она зацеловала
бы…
— Я вам скажу, — продолжал все так же своему соседу Иван Иванович, показывая вид, будто
бы он не слышал слов Григория Григорьевича, — что прошлый год,
когда я отправлял их в Гадяч, давали по пятидесяти копеек за штуку. И то
еще не хотел брать.
И вот тут, совсем как
бы нечаянно, следствие вдруг задало ему самый простодушный вопрос: «Да не Смердяков ли убил?» Так и случилось, чего мы ожидали: он страшно рассердился за то, что предупредили его и поймали врасплох,
когда он
еще не успел приготовить, выбрать и ухватить тот момент,
когда вывести Смердякова будет всего вероятнее.
К тому же мое описание вышло
бы отчасти и лишним, потому что в речах прокурора и защитника,
когда приступили к прениям, весь ход и смысл всех данных и выслушанных показаний были сведены как
бы в одну точку с ярким и характерным освещением, а эти две замечательные речи я, по крайней мере местами, записал в полноте и передам в свое время, равно как и один чрезвычайный и совсем неожиданный эпизод процесса, разыгравшийся внезапно
еще до судебных прений и несомненно повлиявший на грозный и роковой исход его.
— Э, господа, не надо
бы мелочи: как,
когда и почему, и почему именно денег столько, а не столько, и вся эта гамазня… ведь эдак в трех томах не упишешь, да
еще эпилог потребуется!
Я знала тогда, что уж он мне изменил и хочет бросить меня, и я, я сама протянула тогда ему эти деньги, сама предложила будто
бы для того, чтоб отослать моей сестре в Москве, — и
когда отдавала, то посмотрела ему в лицо и сказала, что он может,
когда хочет, послать, «хоть
еще через месяц».
Если
бы все было как на сцене, в балете, где нищие,
когда они появляются, приходят в шелковых лохмотьях и рваных кружевах и просят милостыню, грациозно танцуя, ну тогда
еще можно любоваться ими.
В эти секунды,
когда вижу, что шутка у меня не выходит, у меня, ваше преподобие, обе щеки к нижним деснам присыхать начинают, почти как
бы судорога делается; это у меня
еще с юности, как я был у дворян приживальщиком и приживанием хлеб добывал.
Промелькнула и
еще одна мысль — вдруг и неудержимо: «А что, если она и никого не любит, ни того, ни другого?» Замечу, что Алеша как
бы стыдился таких своих мыслей и упрекал себя в них,
когда они в последний месяц, случалось, приходили ему.
— Брат, — прервал Алеша, замирая от страха, но все
еще как
бы надеясь образумить Ивана, — как же мог он говорить тебе про смерть Смердякова до моего прихода,
когда еще никто и не знал о ней, да и времени не было никому узнать?
А я тебе, с своей стороны, за это тоже одно обещание дам:
когда к тридцати годам я захочу «бросить кубок об пол», то, где б ты ни был, я таки приду
еще раз переговорить с тобою… хотя
бы даже из Америки, это ты знай.
И Коля, торопясь, вытащил из своей сумки свою бронзовую пушечку. Торопился он потому, что уж сам был очень счастлив: в другое время так выждал
бы,
когда пройдет эффект, произведенный Перезвоном, но теперь поспешил, презирая всякую выдержку: «уж и так счастливы, так вот вам и
еще счастья!» Сам уж он был очень упоен.
Я
бы, впрочем, и не стал распространяться о таких мелочных и эпизодных подробностях, если б эта сейчас лишь описанная мною эксцентрическая встреча молодого чиновника с вовсе не старою
еще вдовицей не послужила впоследствии основанием всей жизненной карьеры этого точного и аккуратного молодого человека, о чем с изумлением вспоминают до сих пор в нашем городке и о чем, может быть, и мы скажем особое словечко,
когда заключим наш длинный рассказ о братьях Карамазовых.
— Но опять вы забываете то обстоятельство, — все так же сдержанно, но как
бы уже торжествуя, заметил прокурор, — что знаков и подавать было не надо, если дверь уже стояла отпертою,
еще при вас,
еще когда вы находились в саду…
Изменился и весь тон его: это сидел уже опять равный всем этим людям человек, всем этим прежним знакомым его, вот точно так, как если
бы все они сошлись вчера,
когда еще ничего не случилось, где-нибудь в светском обществе.
Служим мы ей, а ей это тягостно: «Не стою я того, не стою, недостойная я калека, бесполезная», — а
еще бы она не стоила-с,
когда она всех нас своею ангельскою кротостью у Бога вымолила, без нее, без ее тихого слова, у нас был
бы ад-с, даже Варю и ту смягчила.