Неточные совпадения
Я не мог наглядеться на
князя: уважение, которое ему все оказывали, большие эполеты, особенная радость, которую изъявила бабушка, увидев его, и то, что он один, по-видимому, не
боялся ее, обращался с ней совершенно свободно и даже имел смелость называть ее ma cousine, внушили мне к нему уважение, равное, если не большее, тому, которое я чувствовал к бабушке. Когда ему показали мои стихи, он подозвал меня к себе и сказал...
— А я вам доложу,
князь, — сказал приказчик, когда они вернулись домой, — что вы с ними не столкуетесь; народ упрямый. А как только он на сходке — он уперся, и не сдвинешь его. Потому, всего
боится. Ведь эти самые мужики, хотя бы тот седой или черноватый, что не соглашался, — мужики умные. Когда придет в контору, посадишь его чай пить, — улыбаясь, говорил приказчик, — разговоришься — ума палата, министр, — всё обсудит как должно. А на сходке совсем другой человек, заладит одно…
В квартире номер сорок пять во дворе жил хранитель дома с незапамятных времен. Это был квартальный Карасев, из бывших городовых, любимец генерал-губернатора
князя В. А. Долгорукова, при котором он состоял неотлучным не то вестовым, не то исполнителем разных личных поручений. Полиция
боялась Карасева больше, чем самого
князя, и потому в дом Олсуфьева, что бы там ни делалось, не совала своего носа.
8 сентября, в праздник, я после обедни выходил из церкви с одним молодым чиновником, и как раз в это время несли на носилках покойника; несли четверо каторжных, оборванные, с грубыми испитыми лицами, похожие на наших городских нищих; следом шли двое таких же, запасных, женщина с двумя детьми и черный грузин Келбокиани, одетый в вольное платье (он служит писарем и зовут его
князем), и все, по-видимому, спешили,
боясь не застать в церкви священника.
Извозчик довез его до одной гостиницы, недалеко от Литейной. Гостиница была плохенькая.
Князь занял две небольшие комнаты, темные и плохо меблированные, умылся, оделся, ничего не спросил и торопливо вышел, как бы
боясь потерять время или не застать кого-то дома.
— Так… не читать? — прошептал он ему как-то опасливо, с кривившеюся улыбкой на посиневших губах, — не читать? — пробормотал он, обводя взглядом всю публику, все глаза и лица, и как будто цепляясь опять за всех с прежнею, точно набрасывающеюся на всех экспансивностью, — вы…
боитесь? — повернулся он опять к
князю.
— Что вы на меня так смотрите,
князь? — сказала она вдруг, прерывая веселый разговор и смех с окружающими. — Я вас
боюсь; мне все кажется, что вы хотите протянуть вашу руку и дотронуться до моего лица пальцем, чтоб его пощупать. Не правда ли, Евгений Павлыч, он так смотрит?
— Мы не
боимся,
князь, ваших друзей, кто бы они ни были, потому что мы в своем праве, — заявил опять племянник Лебедева.
— Ваш секрет. Сами вы запретили мне, сиятельнейший
князь, при вас говорить… — пробормотал Лебедев, и, насладившись тем, что довел любопытство своего слушателя до болезненного нетерпения, вдруг заключил: — Аглаи Ивановны
боится.
— Я действительно вчера
боялся этого, — простодушно проболтался
князь (он был очень смущен), — но сегодня я убежден, что вы…
— Ну, как я рад! — радостно вздохнул
князь. — Я таки за него
боялся!
— Послушайте, Аглая, — сказал
князь, — мне кажется, вы за меня очень
боитесь, чтоб я завтра не срезался… в этом обществе?
«Стало быть, уж не
боится, как тогда, что браком с ним составит его несчастье», — думал
князь.
С
князем происходило то же, что часто бывает в подобных случаях с слишком застенчивыми людьми: он до того застыдился чужого поступка, до того ему стало стыдно за своих гостей, что в первое мгновение он и поглядеть на них
боялся.
Ганя был смущен и потрясен, но не хотел всходить наверх и даже
боялся увидеть больного; он ломал себе руки, и в бессвязном разговоре с
князем ему удалось выразиться, что вот, дескать, «такое несчастье и, как нарочно, в такое время!».
Он стоял и смотрел на
князя неподвижно и молча секунд десять, очень бледный, со смоченными от пота висками и как-то странно хватаясь за
князя рукой, точно
боясь его выпустить.
— Я не знаю ваших мыслей, Лизавета Прокофьевна. Вижу только, что письмо это вам очень не нравится. Согласитесь, что я мог бы отказаться отвечать на такой вопрос; но чтобы показать вам, что я не
боюсь за письмо и не сожалею, что написал, и отнюдь не краснею за него (
князь покраснел еще чуть не вдвое более), я вам прочту это письмо, потому что, кажется, помню его наизусть.
— Серьезно, серьезно, опять из-под самого венца. Тот уже минуты считал, а она сюда в Петербург и прямо ко мне: «Спаси, сохрани, Лукьян, и
князю не говори…» Она,
князь, вас еще более его
боится, и здесь — премудрость!
Но наконец Ипполит кончил следующею мыслью: «Я ведь
боюсь лишь за Аглаю Ивановну: Рогожин знает, как вы ее любите; любовь за любовь; вы у него отняли Настасью Филипповну, он убьет Аглаю Ивановну; хоть она теперь и не ваша, а все-таки ведь вам тяжело будет, не правда ли?» Он достиг цели;
князь ушел от него сам не свой.
Они расстались. Евгений Павлович ушел с убеждениями странными: и, по его мнению, выходило, что
князь несколько не в своем уме. И что такое значит это лицо, которого он
боится и которое так любит! И в то же время ведь он действительно, может быть, умрет без Аглаи, так что, может быть, Аглая никогда и не узнает, что он ее до такой степени любит! Ха-ха! И как это любить двух? Двумя разными любвями какими-нибудь? Это интересно… бедный идиот! И что с ним будет теперь?
— О нет, я так, — осекся
князь, — я ужасно глупо сказал, что
боялся. Сделайте одолжение, Лебедев, не передавайте никому…
— Да… я
боюсь, — проговорил
князь.
Так или этак, а дело было решительное, окончательное. Нет,
князь не считал Аглаю за барышню или за пансионерку; он чувствовал теперь, что давно уже
боялся, и именно чего-нибудь в этом роде; но для чего она хочет ее видеть? Озноб проходил по всему телу его; опять он был в лихорадке.
Извинившись,
князь поспешил сесть, но как-то странно робея, точно гость его был фарфоровый, а он поминутно
боялся его разбить.
— Я вошел сюда с мукой в сердце, — продолжал
князь, всё с каким-то возраставшим смятением, всё быстрее и быстрее, всё чуднее и одушевленнее, — я… я
боялся вас,
боялся и себя.
— Н-нет; может быть, и нет. Трус тот, кто
боится и бежит; а кто
боится и не бежит, тот еще не трус, — улыбнулся
князь, пообдумав.
Одним словом, много было бы чего рассказать, но Лизавета Прокофьевна, ее дочери и даже
князь Щ. были до того уже поражены всем этим «террором», что даже
боялись и упоминать об иных вещах в разговоре с Евгением Павловичем, хотя и знали, что он и без них хорошо знает историю последних увлечений Аглаи Ивановны.
Она заговорила нетерпеливо и усиленно сурово; в первый раз она заговорила об этом «вечере». Для нее тоже мысль о гостях была почти нестерпима; все это заметили. Может быть, ей и ужасно хотелось бы поссориться за это с родителями, но гордость и стыдливость помешали заговорить.
Князь тотчас же понял, что и она за него
боится (и не хочет признаться, что
боится), и вдруг сам испугался.
— Ну, вот этого я и
боялся! — воскликнул
князь. — Так и должно было быть!
— Потому оно, брат, — начал вдруг Рогожин, уложив
князя на левую лучшую подушку и протянувшись сам с правой стороны, не раздеваясь и закинув обе руки за голову, — ноне жарко, и, известно, дух… Окна я отворять
боюсь; а есть у матери горшки с цветами, много цветов, и прекрасный от них такой дух; думал перенести, да Пафнутьевна догадается, потому она любопытная.
— Ах да! — зашептал вдруг
князь прежним взволнованным и торопливым шепотом, как бы поймав опять мысль и ужасно
боясь опять потерять ее, даже привскочив на постели, — да… я ведь хотел… эти карты! карты… Ты, говорят, с нею в карты играл?
Представлялся и еще один неразрешенный вопрос, и до того капитальный, что
князь даже думать о нем
боялся, даже допустить его не мог и не смел, формулировать как, не знал, краснел и трепетал при одной мысли о нем.
— Что вы пришли выпытать, в этом и сомнения нет, — засмеялся наконец и
князь, — и даже, может быть, вы решили меня немножко и обмануть. Но ведь что ж, я вас не
боюсь; притом же мне теперь как-то всё равно, поверите ли? И… и… и так как я прежде всего убежден, что вы человек все-таки превосходный, то ведь мы, пожалуй, и в самом деле кончим тем, что дружески сойдемся. Вы мне очень понравились, Евгений Павлыч, вы… очень, очень порядочный, по-моему, человек!
Вина не пейте, ни браги, ни пива, ничего хмельного, — вино кровь самого
князя врагов Божьих —
бойтесь к нему прикасаться, проклято оно Богом вышним.
Версилов еще недавно имел огромное влияние на дела этого старика и был его другом, странным другом, потому что этот бедный
князь, как я заметил, ужасно
боялся его, не только в то время, как я поступил, но, кажется, и всегда во всю дружбу.
Знал он тоже, что и Катерине Николавне уже известно, что письмо у Версилова и что она этого-то и
боится, думая, что Версилов тотчас пойдет с письмом к старому
князю; что, возвратясь из-за границы, она уже искала письмо в Петербурге, была у Андрониковых и теперь продолжает искать, так как все-таки у нее оставалась надежда, что письмо, может быть, не у Версилова, и, в заключение, что она и в Москву ездила единственно с этою же целью и умоляла там Марью Ивановну поискать в тех бумагах, которые сохранялись у ней.
—
Боюсь, конечно
боюсь. Да
князь уж потому драться не станет, что дерутся с ровней.
Без вас он погибнет, с ним случится нервный удар; я
боюсь, что он не вынесет еще до ночи…» Она прибавила, что самой ей непременно надо будет отлучиться, «может быть, даже на два часа, и что
князя, стало быть, она оставляет на одного меня».
Давеча
князь крикнул ему вслед, что не
боится его вовсе: уж и в самом деле не говорил ли Стебельков ему в кабинете об Анне Андреевне; воображаю, как бы я был взбешен на его месте.
— Развить? — сказал он, — нет, уж лучше не развивать, и к тому же страсть моя — говорить без развития. Право, так. И вот еще странность: случись, что я начну развивать мысль, в которую верую, и почти всегда так выходит, что в конце изложения я сам перестаю веровать в излагаемое;
боюсь подвергнуться и теперь. До свидания, дорогой
князь: у вас я всегда непростительно разболтаюсь.
— Нет, моя дорогая, нельзя, да и не зачем. Поспешишь — людей насмешишь, совершенно справедливо говорит русский народ. Княгиня очень
боится опекунской ответственности. Деньги
князя от нас не уйдут, но надо их заполучить в собственность с умом и осторожно. Подумаем — надумаемся.
Зоя Александровна ужасно беспокоилась,
боясь, что он не застанет в живых день ото дня слабевшего
князя Василия, тоже ежедневно справлявшегося о сыне.
Юридически последний мог бы, конечно, в неделю обставить дело так, что иголочки не подточишь, но
князь при уменьшении, выдач мог поднять скандал и произошла бы огласка, чего пуще огня
боялся Николай Леопольдович.
Князь снова остановился. Шестов почти умоляющим взглядом окинул княгиню Зою и свою жену, но в холодном, злобном выражении их глаз прочел полную солидарность их с
князем Василием, прочел бесповоротный себе приговор и беспомощно поник головою. Испуганный процедурой ареста, допросов и заключения, и обрадованный освобождением,
боясь возобновления все этой истории, что, он сознавал, было во власти освободившего его тестя,
князь Владимир совершенно растерялся.
Хотя Гиршфельд принял ведение его на свой счет, но денег для предстоявших расходов у него не было, так как оставшихся крох Шестовского наследства едва хватало для жизни самого Гиршфельда и продолжавшихся безумных трат
князя Владимира, которым Николай Леопольдович все еще
боялся положить предел.
В русском лагере приняли иллюминацию за пылающие костры и, считая это знаком отступления,
боялись, чтобы Наполеон не воспользоваться мраком ночи и не ушел с занятых им позиций. Русские рвались сразиться с ним и ждали только приказания. Еще 17 числа Наполеон просил у Александра Павловича личного свидания между обоими авангардами. Государь отправил за себя
князя Долгорукова. Свидание окончилось ничем, но Долгоруков, возвратившись из французского лагеря, привез известие, будто там заметно уныние.
Властность в каждом взгляде и движении, наряду с отсутствием напускной чопорности и жеманства — служили в Хвостовой признаками истой родовитости, да и на самом деле она была последним отпрыском знатного, но обедневшего рода
князей Брянских. Все окружающие ее любили и все
боялись ее сдержанного гнева, никогда даже не выражавшегося крикливою нотою.
— Прочь, самозванец! — повелительно вскричала она. — Я моего
князя жена, не
боюсь твоего ножа!
— Ну вот подите, — рассмеялся Петр Степанович, — она, видите,
боится, что отсюда уже написали… то есть некоторые господа… Одним словом, тут, главное, Ставрогин; то есть
князь К… Эх, тут целая история; я, пожалуй, вам дорогой кое-что сообщу — сколько, впрочем, рыцарство позволит… Это мой родственник, прапорщик Эркель, из уезда.
Но при первом
князе, при первой графине, при первом человеке, которого он
боится, он почтет священнейшим долгом забыть вас с самым оскорбительным пренебрежением, как щепку, как муху, тут же, когда вы еще не успели от него выйти; он серьезно считает это самым высоким и прекрасным тоном.