Неточные совпадения
Городничий (бьет себя по лбу).
Как я — нет,
как я, старый дурак? Выжил, глупый баран, из ума!.. Тридцать
лет живу на службе; ни один купец, ни подрядчик не мог
провести; мошенников над мошенниками обманывал, пройдох и плутов таких, что весь свет готовы обворовать, поддевал на уду. Трех губернаторов обманул!.. Что губернаторов! (махнул рукой)нечего и говорить про губернаторов…
— Мы здесь не умеем жить, — говорил Петр Облонский. — Поверишь ли,
я провел лето в Бадене; ну, право,
я чувствовал себя совсем молодым человеком. Увижу женщину молоденькую, и мысли… Пообедаешь, выпьешь слегка — сила, бодрость. Приехал в Россию, — надо было к жене да еще в деревню, — ну, не поверишь, через две недели надел халат, перестал одеваться к обеду.
Какое о молоденьких думать! Совсем стал старик. Только душу спасать остается. Поехал в Париж — опять справился.
Василий Иванович
проводил Аркадия в его комнату и пожелал ему «такого благодатного отдохновения,
какое и
я вкушал в наши счастливые
лета».
В первый раз в жизни случилось
мне провести последний день старого
года как-то иначе, непохоже ни на что прежнее.
Я обедал в этот день у японских вельмож! Слушайте же, если вам не скучно, подробный рассказ обо всем, что
я видел вчера. Не берусь одевать все вчерашние картины и сцены в их оригинальный и яркий колорит. Обещаю одно: верное, до добродушия, сказание о том,
как мы
провели вчерашний день.
— Вы хотите
меня по миру пустить на старости
лет? — выкрикивал Ляховский бабьим голосом. — Нет, нет, нет…
Я не позволю
водить себя за нос,
как старого дурака.
Пять
лет тому
как завез меня сюда Кузьма — так
я сижу, бывало, от людей хоронюсь, чтоб
меня не видали и не слыхали, тоненькая, глупенькая, сижу да рыдаю, ночей напролет не сплю — думаю: «И уж где ж он теперь, мой обидчик?
Целых два
года я провел еще после того за границей: был в Италии, постоял в Риме перед Преображением, и перед Венерой во Флоренции постоял; внезапно повергался в преувеличенный восторг, словно злость на
меня находила; по вечерам пописывал стишки, начинал дневник; словом, и тут вел себя,
как все.
— Нет, выпозвольте. Во-первых,
я говорю по-французски не хуже вас, а по-немецки даже лучше; во-вторых,
я три
года провел за границей: в одном Берлине прожил восемь месяцев.
Я Гегеля изучил, милостивый государь, знаю Гете наизусть; сверх того,
я долго был влюблен в дочь германского профессора и женился дома на чахоточной барышне, лысой, но весьма замечательной личности. Стало быть,
я вашего поля ягода;
я не степняк,
как вы полагаете…
Я тоже заеден рефлексией, и непосредственного нет во
мне ничего.
Вот
как стукнуло
мне шестнадцать
лет, матушка моя, нимало не медля, взяла да прогнала моего французского гувернера, немца Филиповича из нежинских греков;
свезла меня в Москву, записала в университет, да и отдала всемогущему свою душу, оставив
меня на руки родному дяде моему, стряпчему Колтуну-Бабуре, птице, не одному Щигровскому уезду известной.
Он целый вечер не
сводил с нее глаз, и ей ни разу не подумалось в этот вечер, что он делает над собой усилие, чтобы быть нежным, и этот вечер был одним из самых радостных в ее жизни, по крайней мере, до сих пор; через несколько
лет после того,
как я рассказываю вам о ней, у ней будет много таких целых дней, месяцев,
годов: это будет, когда подрастут ее дети, и она будет видеть их людьми, достойными счастья и счастливыми.
— Но нет, прежде
я хочу же знать,
как это сделалось?» — «Что?» — «То, что бесплодная пустыня обратилась в плодороднейшую землю, где почти все мы
проводим две трети нашего
года».
Так бедствовали мы и пробивались с
год времени. Химик прислал десять тысяч ассигнациями, из них больше шести надобно было отдать долгу, остальные сделали большую помощь. Наконец и отцу моему надоело брать нас,
как крепость, голодом, он, не прибавляя к окладу, стал присылать денежные подарки, несмотря на то что
я ни разу не заикнулся о деньгах после его знаменитого distinguo! [различаю,
провожу различие (лат.).]
— Вы их еще не знаете, — говаривала она
мне,
провожая киваньем головы разных толстых и худых сенаторов и генералов, — а уж
я довольно на них насмотрелась,
меня не так легко
провести,
как они думают;
мне двадцати
лет не было, когда брат был в пущем фавёре, императрица
меня очень ласкала и очень любила.
Мне разом сделалось грустно и весело; выходя из-за университетских ворот,
я чувствовал, что не так выхожу,
как вчера,
как всякий день;
я отчуждался от университета, от этого общего родительского дома, в котором
провел так юно-хорошо четыре
года; а с другой стороны,
меня тешило чувство признанного совершеннолетия, и отчего же не признаться, и название кандидата, полученное сразу.
Жила она в собственном ветхом домике на краю города, одиноко, и питалась плодами своей профессии. Был у нее и муж, но в то время,
как я зазнал ее, он уж
лет десять
как пропадал без вести. Впрочем, кажется, она знала, что он куда-то услан, и по этому случаю в каждый большой праздник
возила в тюрьму калачи.
— Пускай живут!
Отведу им наверху боковушку — там и будут зиму зимовать, — ответила матушка. — Только чур, ни в
какие распоряжения не вмешиваться, а с мая месяца чтоб на все
лето отправлялись в свой «Уголок». Не хочу
я их видеть
летом — мешают. Прыгают, егозят, в хозяйстве ничего не смыслят. А
я хочу, чтоб у нас все в порядке было. Что мы получали, покуда сестрицы твои хозяйничали? грош медный! А
я хочу…
А
как минуло
мне девять
лет, зазорно стало матушке по миру
водить меня, застыдилась она и осела на Балахне; кувыркается по улицам из дома в дом, а на праздниках — по церковным папертям собирает.
— Это пустяки! — ответила Софья, наливая себе еще кофе. — Будет жить,
как живут десятки бежавших…
Я вот только что встретила и
проводила одного, — тоже очень ценный человек, — был сослан на пять
лет, а прожил в ссылке три с половиной месяца…
— Ну, видишь ли, хоть скота у
меня и немного, но так
как удобрение два
года копилось, то и достаточно будет под озимь! А с будущей осени
заведу скота сколько следует, и тогда уж…
— Что ж угадывать? Во
мне все так просто и в жизни моей так мало осложнений, что и без угадываний можно обойтись.
Я даже рассказать тебе о себе ничего особенного не могу. Лучше ты расскажи. Давно уж мы не видались, с той самой минуты,
как я высвободился из Петербурга, — помнишь, ты
меня проводил? Ну же, рассказывай:
как ты прожил восемь
лет? Что предвидишь впереди?..
А
мне в ту пору,
как я на форейторскую подседельную сел, было еще всего одиннадцать
лет, и голос у
меня был настоящий такой,
как по тогдашнему приличию для дворянских форейторов требовалось: самый пронзительный, звонкий и до того продолжительный, что
я мог это «ддди-ди-и-и-ттт-ы-о-о»
завести и полчаса этак звенеть; но в теле своем силами
я еще не могуч был, так что дальние пути не мог свободно верхом переносить, и
меня еще приседлывали к лошади, то есть к седлу и к подпругам, ко всему ремнями умотают и сделают так, что упасть нельзя.
«Но так
как (прибавлял он) оба мы с
летами исправились от своих недостатков, то, вероятно, теперь сойдемся, и
я вас дружески прошу разделить со
мной тяжелые служебные обязанности, помочь
мне провести те честные и благородные убеждения, которые мы с вами вдохнули в молодости в святых стенах университета».
Большов. Да что ты
мне толкуешь-то:
я и сам знаю, что много, да
как же быть-то? Потомят
года полтора в яме-то, да каждую неделю будут с солдатом по улицам
водить, а еще, того гляди, в острог переместят: так рад будешь и полтину дать. От одного страма-то не знаешь куда спрятаться.
— А тебе — двадцать три: ну, брат, она в двадцать три раза умнее тебя. Она,
как я вижу, понимает дело: с тобою она пошалит, пококетничает, время
проведет весело, а там… есть между этими девчонками преумные! Ну, так ты не женишься.
Я думал, ты хочешь это как-нибудь поскорее повернуть, да тайком. В твои
лета эти глупости так проворно делаются, что не успеешь и помешать; а то через
год! до тех пор она еще надует тебя…
Будь
лето,
я уговорил бы бабушку пойти по миру,
как она ходила, будучи девочкой. Можно бы и Людмилу взять с собой, —
я бы
возил ее в тележке…
Робость имеет страшную, даже и недавно, всего еще
года нет,
как я его вечерами сама куда нужно
провожала; но если расходится, кричит: «Не выдам своих! не выдам, — да этак рукой машет да приговаривает: — нет; резать всех, резать!» Так живу и постоянно гляжу, что его в полицию и в острог.
— Филатр! — вскричал
я, подскакивая и вставая. —
Я знал, что встреча должна быть!
Я вас потерял из виду после тех трех месяцев переписки, когда вы уехали,
как мне говорили, — не то в Салер, не то в Дибль.
Я сам
провел два
года в разъездах.
Как вы нас разыскали?
— Так разве прощаются? Дурак, дурак! — заговорил он. — Эх-ма,
какой народ стал! Компанию
водили,
водили год целый: прощай, да и ушел. Ведь
я тебя люблю,
я тебя
как жалею! Такой ты горький, все один, все один. Нелюбимый ты какой-то! Другой раз не сплю, подумаю о тебе, так-то жалею.
Как песня поется...
— Скажите-ка, père Joseph, лучше что-нибудь о себе,
как вы
провели эти
годы? Моя жизнь не удалась, побоку ее.
Я точно герой наших народных сказок, которые
я, бывало, переводил вам, ходил по всем распутьям и кричал: «Есть ли в поле жив человек?» Но жив человек не откликался… мое несчастье!.. А один в поле не ратник…
Я и ушел с поля и пришел к вам в гости.
— Не знаю, матушка,
мне ли в мои
лета и при тяжких болезнях моих (при этом она глубоко вздохнула) заниматься, кто куда ходит, своей кручины довольно… Пред вами,
как перед богом, не хочу таить: Якиша-то опять зашалил — в гроб
меня сведет… — Тут она заплакала.
Я отправился ее
провожать. Стояла холодная зимняя ночь, но она отказалась от извозчика и пошла пешком. Нужно было идти на Выборгскую сторону, куда-то на Сампсониевский проспект. Она сама
меня взяла под руку и дорогой рассказала, что у нее есть муж, который постоянно ее обманывает (
как все мужчины), что, кроме того, есть дочь, девочка
лет восьми, что ей вообще скучно и что она, наконец, презирает всех мужчин.
Я просидел около десяти дней в какой-то дыре, а в это время вышло распоряжение исключить
меня из университета, с тем чтобы ни в
какой другой университет не принимать; затем
меня посадили на тройку и
отвезли на казенный счет в наш губернский город под надзор полиции, причем, конечно, утешили
меня тем, что, во внимание к молодости моих
лет, дело мое не довели до ведома высшей власти. Сим родительским мероприятием положен был предел учености моей.
— А Лапшин, Порфир Порфирыч… ты не гляди на него, что в десять-то
лет трезвым часу не бывал, — он все оборудует левой ногой… уж
я знаю эту канитель… Эх,
как бы
я здоров-то был, Гордей Евстратыч,
я бы тебя везде
провел. Ну, да и без
меня пройдешь с золотом-то… только одно помни: ни в чем не перечь этим самым анжинерам, а то,
как лягушку, раздавят…
Другой случай был со
мной недавно, а именно в половине сентября 1845
года: пришел
я удить окуней, часу в восьмом утра, на свою мельницу; около плотины росла длинная трава;
я закинул удочку через нее в глубокий материк, насадив на крючок земляного червя; только что
я положил удилище на траву и стал развивать другую удочку,
как наплавок исчез, и
я едва успел схватить удилище; вынимаю — поводок перегрызен;
я знал, что это щука, и сейчас закинул другую удочку; через несколько минут повторилась та же история, но
я успел подсечь и начал уже
водить какую-то большую рыбу,
как вдруг леса со свистом взвилась кверху: поводок опять оказался перегрызен; явно, что и это была щука и уже большая, ибо
я почти ее видел.
— Ни под
каким видом! — протестовал Михаил Аверьяныч. — Это изумительный город. В нем
я провел пять счастливейших
лет моей жизни.
Как весело
провел свою ты младость!
Ты воевал под башнями Казани,
Ты рать Литвы при Шуйском отражал,
Ты видел двор и роскошь Иоанна!
Счастлив! а
я от отроческих
летПо келиям скитаюсь, бедный инок!
Зачем и
мне не тешиться в боях,
Не пировать за царскою трапезой?
Успел бы
я,
как ты, на старость
летОт суеты, от мира отложиться,
Произнести монашества обет
И в тихую обитель затвориться.
— Дыба! ах, да ведь
я с ним в прошлом
году в Эмсе преприятно время
провел! на Бедерлей вместе лазали, в Линденбах, бывало, придем, молока спросим, и Лизхен… А уж
какая она, к черту, Лизхен? поясница в три обхвата! Всякий раз, бывало,
как она этой поясницей вильнет, Дыба молвит: вот когда
я титулярным советником был… И крякнет.
После завтрака Петр Платонович
проводил меня до подъезда Кружка. С этого дня началась наша дружба, скоро, впрочем, кончившаяся, так
как я на Пасхе уехал на много
лет в провинцию, ни разу не побывавши в этот сезон в Малом, потому что был занят все спектакли, а постом Малый театр закрывался.
Как-то ночевал у
меня Антоша Чехонте. Так мы всю ночь, будучи оба трезвые,
провожали Лиодора, а он непременно нас, и так до света. Был ли он женат или просто много
лет жил с этой женщиной, никто не знал. Он ее никак не рекомендовал, а она вела себя,
как жена. Каждому приходящему совала лещом руку и сразу тащила на стол водку.
Вышневский. Но
мне нужно же наконец покорить ваше сердце. Ваша холодность
меня сводит с ума.
Я страстный человек: из любви к женщине
я способен на все!
Я купил вам в нынешнем
году подмосковную. Знаете ли, что деньги, на которые
я ее купил…
как бы это вам сказать?.. ну, одним словом,
я рискнул более, нежели позволяло благоразумие.
Я могу подлежать ответственности.
Холодная!"–"
Как холодная? все была теплая, а теперь холодная сделалась!"–"И прежде была холодная, только прежде потому теплее казалась, что мужички подневольные были!"Сел
я тогда за хозяйственные книги, стал приход и расход
сводить — вижу, в одно
лето из кармана шесть тысяч вылетело, кроме того что на машины да на усовершенствование пошло.
5) Дистанционному начальнику поставить в обязанность быть праздным, дабы он, ничем не стесняясь, всегда был готов принимать нужные меры. [Пользу от сего
я испытал собственным опытом. Двадцать пять
лет я проводил время в праздности, а имения мои были так устроены,
как дай бог всякому. Не оттого ли, что
я всегда имел нужный досуг? [Прим. автора проекта.]]
— Нет, ты ошибаешься. Ты уважение
мне внушаешь — вот что. Кто тебе мешал
проводить годы за
годами у этого помещика, твоего приятеля, который,
я вполне уверен, если б ты только захотел под него подлаживаться, упрочил бы твое состояние? Отчего ты не мог ужиться в гимназии, отчего ты — странный человек! — с
какими бы помыслами ни начинал дело, всякий раз непременно кончал его тем, что жертвовал своими личными выгодами, не пускал корней в недобрую почву,
как она жирна ни была?
Встретились мы с ним приятелями; рассказали друг другу,
как кто
провел лето; а о Норках ни
я его ничего не спросил, ни он
мне не сказал ни слова.
— Я-то?.. Да считать, так все тридцать
лет насчитаешь. Да-с. Глупость была… По первоначалу-то
я, значит, промышлял в Москве. Эх, Москва-матушка! Было пожито, было погуляно — всячины было! Половым
я жил в трактире, а барину своему оброк высылал. А надо вам сказать, что смолоду силища во
мне была невероятная… Она
меня и в Сибирь
завела. Да. Видите ли,
как это самое дело вышло. Вы слыхали про купца Неуеденова?
—
Как она картины любит, Андрей! — вдруг радостно сказал он
мне. — В прошлом
году я водил ее по выставке. И твои этюды видели. Помните?
Оно, конечно, всякий вправе спросить: кто ж эти все? потому что вот уже восемь
лет,
как я живу в Петербурге и почти ни одного знакомства не умел
завести.
Как в тот
год, когда
я только узнал тебя,
я ночи
проводил без сна, думая о тебе, и делал сам свою любовь, и любовь эта росла и росла в моем сердце, так точно и в Петербурге и за границей
я не спал ужасные ночи и разламывал, разрушал эту любовь, которая мучила
меня.
Однако в этот вечер мы с Катей долго не засыпали и все говорили, не о нем, а о том,
как проведем нынешнее
лето, где и
как будем жить зиму. Страшный вопрос: зачем? — уже не представлялся
мне.
Мне казалось очень просто и ясно, что жить надо для того, чтобы быть счастливою, и в будущем представлялось много счастия.
Как будто вдруг наш старый, мрачный покровский дом наполнился жизнью и светом.
—
Как же — для любовников! Посмотрите-ка, сколько их в пятьдесят-то
лет завела. Скажите на милость: он не знает, зачем
я здесь живу! Знаете ли по крайней мере, что у нас в Москве тяжба? Это-то вы хоть знаете ли?