Неточные совпадения
Простаков. От которого она и на тот свет
пошла. Дядюшка ее, господин Стародум, поехал в Сибирь; а как несколько уже
лет не было
о нем ни слуху, ни вести, то мы и считаем его покойником. Мы, видя, что она осталась одна, взяли ее в нашу деревеньку и надзираем над ее имением, как над своим.
Сменен в 1802
году за несогласие с Новосильцевым, Чарторыйским и Строгановым (знаменитый в свое время триумвират [Речь
идет о членах так называемого «негласного комитета», созданного в 1801
году Александром Первым для составления плана государственных преобразований.
Сначала Левин, на вопрос Кити
о том, как он мог видеть ее прошлого
года в карете, рассказал ей, как он
шел с покоса по большой дороге и встретил ее.
— Это игрушка, — перебил его Левин. — Мировые судьи нам не нужны. Я в восемь
лет не имел ни одного дела. А какое имел, то было решено навыворот. Мировой судья от меня в сорока верстах. Я должен
о деле, которое стоит два рубля,
посылать поверенного, который стоит пятнадцать.
Чичиков тоже устремился к окну. К крыльцу подходил
лет сорока человек, живой, смуглой наружности. На нем был триповый картуз. По обеим сторонам его, сняв шапки,
шли двое нижнего сословия, —
шли, разговаривая и
о чем-то с <ним> толкуя. Один, казалось, был простой мужик; другой, в синей сибирке, какой-то заезжий кулак и пройдоха.
Блажен, кто смолоду был молод,
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С
летами вытерпеть умел;
Кто странным снам не предавался,
Кто черни светской не чуждался,
Кто в двадцать
лет был франт иль хват,
А в тридцать выгодно женат;
Кто в пятьдесят освободился
От частных и других долгов,
Кто
славы, денег и чинов
Спокойно в очередь добился,
О ком твердили целый век:
N. N. прекрасный человек.
«Так ты женат! не знал я ране!
Давно ли?» — «Около двух
лет». —
«На ком?» — «На Лариной». — «Татьяне!»
«Ты ей знаком?» — «Я им сосед». —
«
О, так
пойдем же». Князь подходит
К своей жене и ей подводит
Родню и друга своего.
Княгиня смотрит на него…
И что ей душу ни смутило,
Как сильно ни была она
Удивлена, поражена,
Но ей ничто не изменило:
В ней сохранился тот же тон,
Был так же тих ее поклон.
Он глубоко задумался
о том: «каким же это процессом может так произойти, что он, наконец, пред всеми ими уже без рассуждений смирится, убеждением смирится! А что ж, почему ж и нет? Конечно, так и должно быть. Разве двадцать
лет беспрерывного гнета не добьют окончательно? Вода камень точит. И зачем, зачем же жить после этого, зачем я
иду теперь, когда сам знаю, что все это будет именно так, как по книге, а не иначе!»
Я ничего не мог тогда понять из этого воровского разговора; но после уж догадался, что дело
шло о делах Яицкого войска, в то время только что усмиренного после бунта 1772
года.
— Еду мимо, вижу — ты подъехал. Вот что: как думаешь — если выпустить сборник
о Толстом, а? У меня есть кое-какие знакомства в литературе. Может — и ты попробуешь написать что-нибудь? Почти шесть десятков
лет работал человек, приобрел всемирную
славу, а — покоя душе не мог заработать. Тема! Проповедовал: не противьтесь злому насилием, закричал: «Не могу молчать», — что это значит, а? Хотел молчать, но — не мог? Но — почему не мог?
— Толстой-то, а? В мое время… в
годы юности, молодости моей, — Чернышевский, Добролюбов, Некрасов — впереди его были. Читали их, как отцов церкви, я ведь семинарист. Верования строились по глаголам их. Толстой незаметен был. Тогда учились думать
о народе, а не
о себе. Он —
о себе начал. С него и
пошло это… вращение человека вокруг себя самого. Каламбур тут возможен: вращение вокруг частности — отвращение от целого… Ну — до свидания… Ухо чего-то болит… Прошу…
В комнате присяжных поверенных озабоченно беседовали
о форме участия в похоронах,
посылать ли делегацию в Ясную Поляну или ограничиться посылкой венка. Кто-то солидно напомнил, что теперь не пятый
год, что существует Щегловитов…
— Не знаю, — ответил Самгин, невольно поталкивая гостя к двери, поспешно думая, что это убийство вызовет новые аресты, репрессии, новые акты террора и, очевидно, повторится пережитое Россией двадцать
лет тому назад. Он
пошел в спальню, зажег огонь, постоял у постели жены, — она спала крепко, лицо ее было сердито нахмурено. Присев на кровать свою, Самгин вспомнил, что, когда он сообщил ей
о смерти Маракуева, Варвара спокойно сказала...
Самгин задумался
о том, что вот уже десять
лет он живет, кружась в пыльном вихре на перекрестке двух путей, не имея желания
идти ни по одному из них.
— Вот уж почти два
года ни
о чем не могу думать, только
о девицах. К проституткам
идти не могу, до этой степени еще не дошел. Тянет к онанизму, хоть руки отрубить. Есть, брат, в этом влечении что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне
о книжках,
о разных поэзиях, а я думаю
о том, какие у нее груди и что вот поцеловать бы ее да и умереть.
В недоимках недобор: нынешний
год пошлем доходцу, будет, батюшка ты наш, благодетель, тысящи яко две помене против того
года, что прошел, только бы засуха не разорила вконец, а то вышлем,
о чем твоей милости и предлагаем».
Она все колола его легкими сарказмами за праздно убитые
годы, изрекала суровый приговор, казнила его апатию глубже, действительнее, нежели Штольц; потом, по мере сближения с ним, от сарказмов над вялым и дряблым существованием Обломова она перешла к деспотическому проявлению воли, отважно напомнила ему цель жизни и обязанностей и строго требовала движения, беспрестанно вызывала наружу его ум, то запутывая его в тонкий, жизненный, знакомый ей вопрос, то сама
шла к нему с вопросом
о чем-нибудь неясном, не доступном ей.
— Ведомости
о крестьянах, об оброке,
о продаже хлеба, об отдаче огородов… Помнишь ли, сколько за последние
года дохода было? По тысяче четыреста двадцати пяти рублей — вот смотри… — Она хотела щелкнуть на счетах. — Ведь ты получал деньги? Последний раз тебе послано было пятьсот пятьдесят рублей ассигнациями: ты тогда писал, чтобы не
посылать. Я и клала в приказ: там у тебя…
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает
о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или
идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в
год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
— Тебе шестнадцатый
год, — продолжал опекун, — пора
о деле подумать, а ты до сих пор, как я вижу, еще не подумал, по какой части
пойдешь в университете и в службе. По военной трудно: у тебя небольшое состояние, а служить ты по своей фамилии должен в гвардии.
«Тут одно только серьезное возражение, — все мечтал я, продолжая
идти. —
О, конечно, ничтожная разница в наших
летах не составит препятствия, но вот что: она — такая аристократка, а я — просто Долгорукий! Страшно скверно! Гм! Версилов разве не мог бы, женясь на маме, просить правительство
о позволении усыновить меня… за заслуги, так сказать, отца… Он ведь служил, стало быть, были и заслуги; он был мировым посредником…
О, черт возьми, какая гадость!»
На мельнице Василий Назарыч прожил целых три дня. Он подробно рассказывал Надежде Васильевне
о своих приисках и новых разведках: дела находились в самом блестящем положении и в будущем обещали миллионные барыши. В свою очередь, Надежда Васильевна рассказывала подробности своей жизни, где счет
шел на гроши и копейки. Отец и дочь не могли наговориться: полоса времени в три
года, которая разделяла их, послужила еще к большему сближению.
В нем симпатия к этой несчастной обратилась во что-то священное, так что и двадцать
лет спустя он бы не перенес, от кого бы то ни
шло, даже худого намека
о ней и тотчас бы возразил обидчику.
О житье-бытье ее «Софьи» все восемь
лет она имела из-под руки самые точные сведения и, слыша, как она больна и какие безобразия ее окружают, раза два или три произнесла вслух своим приживалкам: «Так ей и надо, это ей Бог за неблагодарность
послал».
От перевала Венюкова Сихотэ-Алинь имеет вид гряды, медленно повышающейся на север. Этот подъем так незаметен для глаза, что во время пути совершенно забываешь, что
идешь по хребту, и только склоны по сторонам напоминают
о том, что находишься на водоразделе. Места эти покрыты березняком, которому можно дать не более 40
лет. Он, вероятно, появился здесь после пожаров.
…Гарибальди вспомнил разные подробности
о 1854
годе, когда он был в Лондоне, как он ночевал у меня, опоздавши в Indian Docks; я напомнил ему, как он в этот день
пошел гулять с моим сыном и сделал для меня его фотографию у Кальдези, об обеде у американского консула с Бюхананом, который некогда наделал бездну шума и, в сущности, не имел смысла. [В ненапечатанной части «Былого и дум» обед этот рассказан. (Прим. А. И. Герцена.)]
Года за три до того времени,
о котором
идет речь, мы гуляли по берегу Москвы-реки в Лужниках, то есть по другую сторону Воробьевых гор.
Старик,
о котором
идет речь, был существо простое, доброе и преданное за всякую ласку, которых, вероятно, ему не много доставалось в жизни. Он делал кампанию 1812
года, грудь его была покрыта медалями, срок свой он выслужил и остался по доброй воле, не зная, куда деться.
Дом княжны Анны Борисовны, уцелевший каким-то чудом во время пожара 1812, не был поправлен
лет пятьдесят; штофные обои, вылинялые и почерневшие, покрывали стены; хрустальные люстры, как-то загорелые и сделавшиеся дымчатыми топазами от времени, дрожали и позванивали, мерцая и тускло блестя, когда кто-нибудь
шел по комнате; тяжелая, из цельного красного дерева, мебель, с вычурными украшениями, потерявшими позолоту, печально стояла около стен; комоды с китайскими инкрустациями, столы с медными решеточками, фарфоровые куклы рококо — все напоминало
о другом веке, об иных нравах.
В таком же беспорядочном виде велось хозяйство и на конном и скотном дворах. Несмотря на изобилие сенокосов, сена почти никогда недоставало, и к весне скотина выгонялась в поле чуть живая. Молочного хозяйства и в заводе не было. Каждое утро
посылали на скотную за молоком для господ и были вполне довольны, если круглый
год хватало достаточно масла на стол. Это было счастливое время,
о котором впоследствии долго вздыхала дворня.
Идет год, второй, но плотные леса все еще окружают стройку. Москвичи-старожилы, помнившие, что здесь когда-то жили черти и водились привидения, осторожно переходили на другую сторону, тем более что
о таинственной стройке
шла легенда за легендой.
И
пошел одиноко поэт по бульвару… А вернувшись в свою пустую комнату, пишет 27 августа 1833
года жене: «Скажи Вяземскому, что умер тезка его, князь Петр Долгоруков, получив какое-то наследство и не успев промотать его в Английском клубе,
о чем здешнее общество весьма жалеет. В клубе не был, чуть ли я не исключен, ибо позабыл возобновить свой билет, надобно будет заплатить штраф триста рублей, а я бы весь Английский клуб готов продать за двести рублей».
Передо мной счет трактира Тестова в тридцать шесть рублей с погашенной маркой и распиской в получении денег и подписями: «В. Долматов и
О. Григорович». Число — 25 мая.
Год не поставлен, но, кажется, 1897-й или 1898-й. Проездом из Петербурга зашли ко мне мой старый товарищ по сцене В. П. Долматов и его друг
О. П. Григорович, известный инженер, москвич. Мы
пошли к Тестову пообедать по-московски. В левой зале нас встречает патриарх половых, справивший сорокалетний юбилей, Кузьма Павлович.
В 1868
году приказчик Турина, И. Я. Тестов, уговорил Патрикеева, мечтавшего только
о славе, отобрать у Егорова трактир и сдать ему.
Однажды, когда все в квартире улеглись и темнота комнаты наполнилась тихим дыханием сна, я долго не спал и ворочался на своей постели. Я думал
о том, куда
идти по окончании гимназии. Университет был закрыт, у матери средств не было, чтобы мне готовиться еще
год на аттестат зрелости…
Уходя от Тараса Семеныча, Колобов тяжело вздохнул. Говорили по душе, а главного-то он все-таки не сказал. Что болтать прежде времени? Он
шел опять по Хлебной улице и думал
о том, как здесь все переменится через несколько
лет и что главною причиной перемены будет он, Михей Зотыч Колобов.
— Ты у меня поговори, Галактион!.. Вот сынка бог
послал!.. Я
о нем же забочусь, а у него пароходы на уме. Вот тебе и пароход!.. Сам виноват, сам довел меня. Ох, согрешил я с вами: один умнее отца захотел быть и другой туда же… Нет, шабаш! Будет веревки-то из меня вить… Я и тебя, Емельян, женю по пути. За один раз терпеть-то от вас. Для кого я хлопочу-то, галманы вы этакие? Вот на старости
лет в новое дело впутываюсь, петлю себе на шею надеваю, а вы…
Тут
идет речь
о том, что Маука есть главное местопребывание компании, получившей от русского правительства право в течение 10
лет собирать морские водоросли, и что население его состоит из 3 европейцев, 7 русских солдат и 700 рабочих — корейцев, айно и китайцев.
В 768
году Амвросий Оперт, монах бенедиктинский,
посылая толкование свое на Апокалипсис к папе Стефану III и прося дозволения
о продолжении своего труда и
о издании его в свет, говорит, что он первый из писателей просит такового дозволения.
Воинская
слава его началась
Персидским и шведским походом,
Но память
о нем нераздельно слилась
С великим двенадцатым
годом:
Тут жизнь его долгим сраженьем была.
Ивану
пошел всего двадцатый
год, когда этот неожиданный удар — мы говорим
о браке княжны, не об ее смерти — над ним разразился; он не захотел остаться в теткином доме, где он из богатого наследника внезапно превратился в приживальщика; в Петербурге общество, в котором он вырос, перед ним закрылось; к службе с низких чинов, трудной и темной, он чувствовал отвращение (все это происходило в самом начале царствования императора Александра); пришлось ему, поневоле, вернуться в деревню, к отцу.
— Груня, Грунюшка, опомнись… — шептал Макар, стоя перед ней. — Ворога твоего мы порешили…
Иди и объяви начальству, што это я сделал: уйду в каторгу… Легче мне будет!.. Ведь три
года я муку-мученическую принимал из-за тебя… душу ты из меня выняла, Груня. А что касаемо Кирилла, так слухи
о нем пали до меня давно, и я еще по весне с Гермогеном тогда на могилку к отцу Спиридонию выезжал, чтобы его достигнуть.
Получила ли Наталья Дмитриевна облатки? Я их
послал с Васильем Ивановичем. Я его благодарю за хлопоты обо мне, но только жаль, что он, вероятно, напугал моих родных, которым я никогда не пишу
о моих болезнях, когда тут не замешивается хандра 840-го
года. Она от них не может укрыться, потому что является в каждом моем слове.
Но за Ямой на много
лет — даже до сего времени — осталась темная
слава, как
о месте развеселом, пьяном, драчливом и в ночную пору небезопасном.
Я замечаю, что Наташа в последнее время стала страшно ревнива к моим литературным успехам, к моей
славе. Она перечитывает все, что я в последний
год напечатал, поминутно расспрашивает
о дальнейших планах моих, интересуется каждой критикой, на меня написанной, сердится на иные и непременно хочет, чтоб я высоко поставил себя в литературе. Желания ее выражаются до того сильно и настойчиво, что я даже удивляюсь теперешнему ее направлению.
Большинство однокашников, с свойственною юности рьяностью, поспешило занять соответственные места: кто в цирке Гверры, кто в цирке Лежара, кто в ресторане Леграна, кто в ресторане Сен-Жоржа (дело
идет о сороковых
годах).
Слава Благодетелю: еще двадцать минут! Но минуты — такие до смешного коротенькие, куцые — бегут, а мне нужно столько рассказать ей — все, всего себя:
о письме
О, и об ужасном вечере, когда я дал ей ребенка; и почему-то
о своих детских
годах —
о математике Пляпе,
о и как я в первый раз был на празднике Единогласия и горько плакал, потому что у меня на юнифе — в такой день — оказалось чернильное пятно.
Мне было жутко остаться с самим собой — или, вернее, с этим новым, чужим мне, у кого только будто по странной случайности был мой нумер — Д-503. И я
пошел к нему, к R. Правда, он не точен, не ритмичен, у него какая-то вывороченная, смешливая логика, но все же мы — приятели. Недаром же три
года назад мы с ним вместе выбрали эту милую, розовую
О. Это связало нас как-то еще крепче, чем школьные
годы.
Отчего — ну отчего целых три
года я и
О — жили так дружески — и вдруг теперь одно только слово
о той, об… Неужели все это сумасшествие — любовь, ревность — не только в идиотских древних книжках? И главное — я! Уравнения, формулы, цифры — и… это — ничего не понимаю! Ничего… Завтра же
пойду к R и скажу, что —
Летом она надумала отправиться в город к Людмиле Михайловне, с которою, впрочем, была незнакома. Ночью прошла она двадцать верст, все время
о чем-то думая и в то же время не сознавая, зачем, собственно, она
идет."Пропала!" — безостановочно звенело у нее в ушах.