Неточные совпадения
Анна Андреевна. Ну что ты? к чему? зачем? Что за ветреность такая! Вдруг вбежала, как угорелая кошка. Ну что ты нашла такого удивительного? Ну что тебе вздумалось? Право, как дитя какое-нибудь трехлетнее. Не похоже, не похоже, совершенно не похоже на то, чтобы ей было восемнадцать
лет. Я не
знаю, когда ты будешь благоразумнее, когда ты будешь вести себя, как прилично благовоспитанной девице; когда ты будешь
знать, что такое хорошие правила и солидность в поступках.
—
Я
знал Ермилу, Гирина,
Попал я в ту губернию
Назад тому
лет пять
(Я в жизни много странствовал,
Преосвященный наш
Переводить священников
Любил)…
— Во времена досюльные
Мы были тоже барские,
Да только ни помещиков,
Ни немцев-управителей
Не
знали мы тогда.
Не правили мы барщины,
Оброков не платили мы,
А так, когда рассудится,
В три
года раз пошлем.
Таким путем вся вотчина
В пять
лет Ермилу Гирина
Узнала хорошо,
А тут его и выгнали…
Запомнил Гриша песенку
И голосом молитвенным
Тихонько в семинарии,
Где было темно, холодно,
Угрюмо, строго, голодно,
Певал — тужил о матушке
И обо всей вахлачине,
Кормилице своей.
И скоро в сердце мальчика
С любовью к бедной матери
Любовь ко всей вахлачине
Слилась, — и
лет пятнадцати
Григорий твердо
знал уже,
Кому отдаст всю жизнь свою
И за кого умрет.
Стародум(к Правдину). Чтоб оградить ее жизнь от недостатку в нужном, решился я удалиться на несколько
лет в ту землю, где достают деньги, не променивая их на совесть, без подлой выслуги, не грабя отечества; где требуют денег от самой земли, которая поправосуднее людей, лицеприятия не
знает, а платит одни труды верно и щедро.
Стародум(с важным чистосердечием). Ты теперь в тех
летах, в которых душа наслаждаться хочет всем бытием своим, разум хочет
знать, а сердце чувствовать. Ты входишь теперь в свет, где первый шаг решит часто судьбу целой жизни, где всего чаще первая встреча бывает: умы, развращенные в своих понятиях, сердца, развращенные в своих чувствиях. О мой друг! Умей различить, умей остановиться с теми, которых дружба к тебе была б надежною порукою за твой разум и сердце.
Стародум. Любезная Софья! Я
узнал в Москве, что ты живешь здесь против воли. Мне на свете шестьдесят
лет. Случалось быть часто раздраженным, ино-гда быть собой довольным. Ничто так не терзало мое сердце, как невинность в сетях коварства. Никогда не бывал я так собой доволен, как если случалось из рук вырвать добычь от порока.
Разве ты не
знаешь, что уж несколько
лет от меня его и в памятцах за упокой поминали?
― Ну, как же! Ну, князь Чеченский, известный. Ну, всё равно. Вот он всегда на бильярде играет. Он еще
года три тому назад не был в шлюпиках и храбрился. И сам других шлюпиками называл. Только приезжает он раз, а швейцар наш… ты
знаешь, Василий? Ну, этот толстый. Он бонмотист большой. Вот и спрашивает князь Чеченский у него: «ну что, Василий, кто да кто приехал? А шлюпики есть?» А он ему говорит: «вы третий». Да, брат, так-то!
В глазах родных он не имел никакой привычной, определенной деятельности и положения в свете, тогда как его товарищи теперь, когда ему было тридцать два
года, были уже — который полковник и флигель-адъютант, который профессор, который директор банка и железных дорог или председатель присутствия, как Облонский; он же (он
знал очень хорошо, каким он должен был казаться для других) был помещик, занимающийся разведением коров, стрелянием дупелей и постройками, то есть бездарный малый, из которого ничего не вышло, и делающий, по понятиям общества, то самое, что делают никуда негодившиеся люди.
Они не
знают, как он восемь
лет душил мою жизнь, душил всё, что было во мне живого, что он ни разу и не подумал о том, что я живая женщина, которой нужна любовь.
«Да и вообще, — думала Дарья Александровна, оглянувшись на всю свою жизнь за эти пятнадцать
лет замужества, — беременность, тошнота, тупость ума, равнодушие ко всему и, главное, безобразие. Кити, молоденькая, хорошенькая Кити, и та так подурнела, а я беременная делаюсь безобразна, я
знаю. Роды, страдания, безобразные страдания, эта последняя минута… потом кормление, эти бессонные ночи, эти боли страшные»…
— Я очень рад, поедем. А вы охотились уже нынешний
год? — сказал Левин Весловскому, внимательно оглядывая его ногу, но с притворною приятностью, которую так
знала в нем Кити и которая так не шла ему. — Дупелей не
знаю найдем ли, а бекасов много. Только надо ехать рано. Вы не устанете? Ты не устал, Стива?
Левин презрительно улыбнулся. «
Знаю, — подумал он, — эту манеру не одного его, но и всех городских жителей, которые, побывав раза два в десять
лет в деревне и заметив два-три слова деревенские, употребляют их кстати и некстати, твердо уверенные, что они уже всё
знают. Обидной, станет 30 сажен. Говорит слова, а сам ничего не понимает».
Он
знал и чувствовал только, что то, что совершалось, было подобно тому, что совершалось
год тому назад в гостинице губернского города на одре смерти брата Николая.
Ему было девять
лет, он был ребенок; но душу свою он
знал, она была дорога ему, он берег ее, как веко бережет глаз, и без ключа любви никого не пускал в свою душу. Воспитатели его жаловались, что он не хотел учиться, а душа его была переполнена жаждой познания. И он учился у Капитоныча, у няни, у Наденьки, у Василия Лукича, а не у учителей. Та вода, которую отец и педагог ждали на свои колеса, давно уже просочилась и работала в другом месте.
«Что как она не любит меня? Что как она выходит за меня только для того, чтобы выйти замуж? Что если она сама не
знает того, что делает? — спрашивал он себя. — Она может опомниться и, только выйдя замуж, поймет, что не любит и не могла любить меня». И странные, самые дурные мысли о ней стали приходить ему. Он ревновал ее к Вронскому, как
год тому назад, как будто этот вечер, когда он видел ее с Вронским, был вчера. Он подозревал, что она не всё сказала ему.
— Прикупим. Да ведь я
знаю, — прибавил он смеясь, — вы всё поменьше да похуже; но я нынешний
год уж не дам вам по-своему делать. Всё буду сам.
— Ну да, а ум высокий Рябинина может. И ни один купец не купит не считая, если ему не отдают даром, как ты. Твой лес я
знаю. Я каждый
год там бываю на охоте, и твой лес стòит пятьсот рублей чистыми деньгами, а он тебе дал двести в рассрочку. Значит, ты ему подарил тысяч тридцать.
— Нисколько, — сказал он, — позволь. Ты не можешь видеть своего положения, как я. Позволь мне сказать откровенно свое мнение. — Опять он осторожно улыбнулся своею миндальною улыбкой. — Я начну сначала: ты вышла замуж за человека, который на двадцать
лет старше тебя. Ты вышла замуж без любви или не
зная любви. Это была ошибка, положим.
— Отжившее-то отжившее, а всё бы с ним надо обращаться поуважительнее. Хоть бы Снетков… Хороши мы, нет ли, мы тысячу
лет росли.
Знаете, придется если вам пред домом разводить садик, планировать, и растет у вас на этом месте столетнее дерево… Оно, хотя и корявое и старое, а всё вы для клумбочек цветочных не срубите старика, а так клумбочки распланируете, чтобы воспользоваться деревом. Его в
год не вырастишь, — сказал он осторожно и тотчас же переменил разговор. — Ну, а ваше хозяйство как?
Вронский три
года не видал Серпуховского. Он возмужал, отпустив бакенбарды, но он был такой же стройный, не столько поражавший красотой, сколько нежностью и благородством лица и сложения. Одна перемена, которую заметил в нем Вронский, было то тихое, постоянное сияние, которое устанавливается на лицах людей, имеющих успех и уверенных в признании этого успеха всеми. Вронский
знал это сияние и тотчас же заметил его на Серпуховском.
И теперь, если бы не
лето у Левиных, я не
знаю, как бы мы прожили.
— Вам хорошо говорить, — сказала она, — когда у вас миллионы я не
знаю какие, а я очень люблю, когда муж ездит ревизовать
летом. Ему очень здорово и приятно проехаться, а у меня уж так заведено, что на эти деньги у меня экипаж и извозчик содержатся.
— Вы
знаете? Кити приедет сюда и проведет со мною
лето.
— Разумеется, нет; я никогда не сказала ни одного слова, но он
знал. Нет, нет, есть взгляды, есть манеры. Я буду сто
лет жить, не забуду.
Вступив в разговор с юношей, Катавасов
узнал, что это был богатый московский купец, промотавший большое состояние до двадцати двух
лет. Он не понравился Катавасову тем, что был изнежен, избалован и слаб здоровьем; он, очевидно, был уверен, в особенности теперь, выпив, что он совершает геройский поступок, и хвастался самым неприятным образом.
И в этот же
год он был отдан в школу и
узнал и полюбил товарищей.
То, что почти целый
год для Вронского составляло исключительно одно желанье его жизни, заменившее ему все прежние желания; то, что для Анны было невозможною, ужасною и тем более обворожительною мечтою счастия, — это желание было удовлетворено. Бледный, с дрожащею нижнею челюстью, он стоял над нею и умолял успокоиться, сам не
зная, в чем и чем.
Степан Аркадьич был на «ты» почти со всеми своими знакомыми: со стариками шестидесяти
лет, с мальчиками двадцати
лет, с актерами, с министрами, с купцами и с генерал-адъютантами, так что очень многие из бывших с ним на «ты» находились на двух крайних пунктах общественной лестницы и очень бы удивились,
узнав, что имеют через Облонского что-нибудь общее.
Алексей Александрович не
знал, что его друг Лидия Ивановна, заметив, что здоровье Алексея Александровича нынешний
год нехорошо, просила доктора приехать и посмотреть больного.
— Да так. Я дал себе заклятье. Когда я был еще подпоручиком, раз,
знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович
узнал: не дай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Оно и точно: другой раз целый
год живешь, никого не видишь, да как тут еще водка — пропадший человек!
Я
знаю, старые кавказцы любят поговорить, порассказать; им так редко это удается: другой
лет пять стоит где-нибудь в захолустье с ротой, и целые пять
лет ему никто не скажет «здравствуйте» (потому что фельдфебель говорит «здравия желаю»).
Тут он пустился в длинную диссертацию о том, как неприятно
узнавать новости
годом позже — вероятно, для того, чтоб заглушить печальные воспоминания.
— Да, я
лет десять стоял там в крепости с ротою, у Каменного Брода, —
знаете?
— Помилуйте, — говорил я, — ведь вот сейчас тут был за речкою Казбич, и мы по нем стреляли; ну, долго ли вам на него наткнуться? Эти горцы народ мстительный: вы думаете, что он не догадывается, что вы частию помогли Азамату? А я бьюсь об заклад, что нынче он
узнал Бэлу. Я
знаю, что
год тому назад она ему больно нравилась — он мне сам говорил, — и если б надеялся собрать порядочный калым, то, верно, бы посватался…
Надо вам сказать, что у меня нет семейства: об отце и матери я
лет двенадцать уж не имею известия, а запастись женой не догадался раньше, — так теперь уж,
знаете, и не к лицу; я и рад был, что нашел кого баловать.
Она села против меня тихо и безмолвно и устремила на меня глаза свои, и не
знаю почему, но этот взор показался мне чудно-нежен; он мне напомнил один из тех взглядов, которые в старые
годы так самовластно играли моею жизнью.
— Невыгодно! да через три
года я буду получать двадцать тысяч годового дохода с этого именья. Вот оно как невыгодно! В пятнадцати верстах. Безделица! А земля-то какова? разглядите землю! Всё поемные места. Да я засею льну, да тысяч на пять одного льну отпущу; репой засею — на репе выручу тысячи четыре. А вон смотрите — по косогору рожь поднялась; ведь это все падаль. Он хлеба не сеял — я это
знаю. Да этому именью полтораста тысяч, а не сорок.
В анониме было так много заманчивого и подстрекающего любопытство, что он перечел и в другой и в третий раз письмо и наконец сказал: «Любопытно бы, однако ж,
знать, кто бы такая была писавшая!» Словом, дело, как видно, сделалось сурьезно; более часу он все думал об этом, наконец, расставив руки и наклоня голову, сказал: «А письмо очень, очень кудряво написано!» Потом, само собой разумеется, письмо было свернуто и уложено в шкатулку, в соседстве с какою-то афишею и пригласительным свадебным билетом, семь
лет сохранявшимся в том же положении и на том же месте.
Я поставлю полные баллы во всех науках тому, кто ни аза не
знает, да ведет себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так говорил учитель, не любивший насмерть Крылова за то, что он сказал: «По мне, уж лучше пей, да дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением в лице и в глазах, как в том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха летит; что ни один из учеников в течение круглого
года не кашлянул и не высморкался в классе и что до самого звонка нельзя было
узнать, был ли кто там или нет.
Это был человек
лет под сорок, бривший бороду, ходивший в сюртуке и, по-видимому, проводивший очень покойную жизнь, потому что лицо его глядело какою-то пухлою полнотою, а желтоватый цвет кожи и маленькие глаза показывали, что он
знал слишком хорошо, что такое пуховики и перины.
—
Знаете ли вы, какая неприятность? Отыскалось другое завещание старухи, сделанное назад тому пять <
лет>. Половина именья отдается на монастырь, а другая — обеим воспитанницам пополам, и ничего больше никому.
— Да кого же знакомого? Все мои знакомые перемерли или раззнакомились. Ах, батюшка! как не иметь, имею! — вскричал он. — Ведь знаком сам председатель, езжал даже в старые
годы ко мне, как не
знать! однокорытниками были, вместе по заборам лазили! как не знакомый? уж такой знакомый! так уж не к нему ли написать?
— Ведь я тебе на первых порах объявил. Торговаться я не охотник. Я тебе говорю опять: я не то, что другой помещик, к которому ты подъедешь под самый срок уплаты в ломбард. Ведь я вас
знаю всех. У вас есть списки всех, кому когда следует уплачивать. Что ж тут мудреного? Ему приспичит, он тебе и отдаст за полцены. А мне что твои деньги? У меня вещь хоть три
года лежи! Мне в ломбард не нужно уплачивать…
Читателю, я думаю, приятно будет
узнать, что он всякие два дни переменял на себе белье, а
летом во время жаров даже и всякий день: всякий сколько-нибудь неприятный запах уже оскорблял его.
В один
год так ее наполнят всяким бабьем, что сам родной отец не
узнает.
— Я уж
знала это: там все хорошая работа. Третьего
года сестра моя привезла оттуда теплые сапожки для детей: такой прочный товар, до сих пор носится. Ахти, сколько у тебя тут гербовой бумаги! — продолжала она, заглянувши к нему в шкатулку. И в самом деле, гербовой бумаги было там немало. — Хоть бы мне листок подарил! а у меня такой недостаток; случится в суд просьбу подать, а и не на чем.
Я плачу… если вашей Тани
Вы не забыли до сих пор,
То
знайте: колкость вашей брани,
Холодный, строгий разговор,
Когда б в моей лишь было власти,
Я предпочла б обидной страсти
И этим письмам и слезам.
К моим младенческим мечтам
Тогда имели вы хоть жалость,
Хоть уважение к
летам…
А нынче! — что к моим ногам
Вас привело? какая малость!
Как с вашим сердцем и умом
Быть чувства мелкого рабом?