Неточные совпадения
Зеленеет лес,
Зеленеет луг,
Где низиночка —
Там и зеркало!
Хорошо, светло
В мире Божием,
Хорошо, легко,
Ясно на́
сердце.
По водам плыву
Белым лебедем,
По степям бегу
Перепелочкой.
Кстати: Вернер намедни сравнил женщин с заколдованным лесом, о котором рассказывает Тасс в своем «Освобожденном Иерусалиме». «Только приступи, — говорил он, — на тебя полетят со всех сторон такие страхи, что боже упаси: долг, гордость, приличие, общее мнение, насмешка, презрение… Надо только не смотреть, а идти прямо, — мало-помалу чудовища исчезают, и открывается пред тобой тихая и светлая поляна, среди которой цветет
зеленый мирт. Зато беда, если на первых шагах
сердце дрогнет и обернешься назад!»
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по
зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся
сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Может быть, нашла и забыла?» Схватив левой рукой правую, на которой было кольцо, с изумлением осматривалась она, пытая взглядом море и
зеленые заросли; но никто не шевелился, никто не притаился в кустах, и в синем, далеко озаренном море не было никакого знака, и румянец покрыл Ассоль, а голоса
сердца сказали вещее «да».
Он велел оседлать лошадь, надел
зеленый сюртучок с бронзовыми пуговицами, изображавшими кабаньи головы, вышитый гарусом ягдташ, серебряную флягу, накинул на плечо новенькое французское ружье, не без удовольствия повертелся перед зеркалом и кликнул свою собаку Эсперанс, подаренную ему кузиной, старой девицей с отличным
сердцем, но без волос.
Он дергал головою, как бы отгоняя мух, на меловом его лице розовато вспыхивала улыбка, от которой у меня сжималось
сердце и
зеленело в глазах.
Моя комната. Еще
зеленое, застывшее утро. На двери шкафа осколок солнца. Я — в кровати. Сон. Но еще буйно бьется, вздрагивает, брызжет
сердце, ноет в концах пальцев, в коленях. Это — несомненно было. И я не знаю теперь: что сон — что явь; иррациональные величины прорастают сквозь все прочное, привычное, трехмерное, и вместо твердых, шлифованных плоскостей — кругом что-то корявое, лохматое…
Вот уже видны издали мутно-зеленые пятна — там, за Стеною. Затем легкое, невольное замирание
сердца — вниз, вниз, вниз, как с крутой горы, — и мы у Древнего Дома. Все это странное, хрупкое, слепое сооружение одето кругом в стеклянную скорлупу: иначе оно, конечно, давно бы уже рухнуло. У стеклянной двери — старуха, вся сморщенная, и особенно рот: одни складки, сборки, губы уже ушли внутрь, рот как-то зарос — и было совсем невероятно, чтобы она заговорила. И все же заговорила.
Командная рубка. Машинное
сердце «Интеграла» остановлено, мы падаем, и у меня
сердце — не поспевает падать, отстает, подымается все выше к горлу. Облака — и потом далеко
зеленое пятно — все
зеленее, все явственней — вихрем мчится на нас — сейчас конец —
— Князь!.. — воскликнул старик со слезами на глазах. — Так я его понимаю:
зеленеет теперь поле рожью, стеблями она, матушка, высокая, колосом тучная, васильки цветут, ветерок ими играет, запах от них разносит,
сердце мужичка радуется; но пробежал конь степной, все это стоптал да смял, волок волоком сделал: то и князь в нашем деле, — так я его понимаю.
Сердце Матвея расширилось, согретое гневом, в глазах у него поплыли
зелёные, дымно-светлые круги, он кашлянул и твёрдо сказал...
Смешно сказать, а грех утаить, что я люблю дишкантовый писк и даже кусанье комаров: в них слышно мне знойное лето, роскошные бессонные ночи, берега Бугуруслана, обросшие
зелеными кустами, из которых со всех сторон неслись соловьиные песни; я помню замирание молодого
сердца и сладкую, безотчетную грусть, за которую отдал бы теперь весь остаток угасающей жизни…
Другой, с мордой летучей мыши, стирал губкой инициалы, которые писала на поверхности
сердца девушка в белом хитоне и
зеленом венке, но, как ни быстро она писала и как ни быстро стирала их жадная рука, все же не удавалось стереть несколько букв.
Сделав несколько шагов по этому переулку, Ваня услышал как словно знакомый голос. Он поспешно приложил глаза к щелям плетня; но в этом месте
зелень совершенно заслонила внутренность сада. Он прошел еще несколько шагов — и вдруг остановился.
Сердце его сильно забилось, краска заиграла на загоревших щеках его.
Совещание кончилось тем, что еврейка с глубоким вздохом полезла в комод, развернула там какую-то
зеленую тряпку и достала большой ржаной пряник в виде
сердца.
Всенощная отошла, показался народ. Лаптев с напряжением всматривался в темные фигуры. Уже провезли архиерея в карете, уже перестали звонить, и на колокольне один за другим погасли красные и
зеленые огни — это была иллюминация по случаю храмового празд — ника, — а народ все шел не торопясь, разговаривая, останавливаясь под окнами. Но вот, наконец, Лаптев услышал знакомый голос,
сердце его сильно забилось, и оттого, что Юлия Сергеевна была не одна, а с какими-то двумя дамами, им овладело отчаяние.
И всюду из земли мощно пробивались к свету травы и кусты, скрывая собою печальные могилы, вся
зелень кладбища была исполнена напряжённого стремления расти, развиваться, поглощать свет и воздух, претворять соки жирной земли в краски, запахи, в красоту, ласкающую
сердце и глаза.
— Ого-о! — сказал Евсей, когда присмотрелся. Город, вырастая, становился всё пестрей.
Зелёный, красный, серый, золотой, он весь сверкал, отражая лучи солнца на стёклах бесчисленных окон и золоте церковных глав. Он зажигал в
сердце ожидание необычного. Стоя на коленях, Евсей держался рукою за плечо дяди и неотрывно смотрел вперёд, а кузнец говорил ему...
Здесь же отдельными пролесками и островками стоят далекие пришлые люди — горькая осина с своим металлически-серым стволом, бесконечно родная каждому русскому
сердцу кудрявая береза, изредка липа с своей бледной, мягкой
зеленью.
Но одну песню Саша слушал постоянно: это милую свою
зеленую рябинушку, — отходило
сердце в тихой жалости к своей горькой и мучительной доле. А иногда и мучила песня. Как-то случилось, что особенно хорошо пели Колесников и Петруша, — и многим до слез взгрустнулось, когда в последний раз смертельно ахнул высокий и чистый голос...
Но как ни хороша природа сама по себе, как ни легко дышится на этом
зеленом просторе, под этим голубым бездонным небом — глаз невольно ищет признаков человеческого существования среди этой
зеленой пустыни, и в
сердце вспыхивает радость живого человека, когда там, далеко внизу, со дна глубокого лога взовьется кверху струйка синего дыма.
И начал он мне угрожать гневом божиим и местью его, — начал говорить тихим голосом; говорит и весь вздрагивает, ряса словно ручьями течёт с него и дымом
зелёным вьется. Встаёт господь предо мною грозен и суров, ликом — тёмен,
сердцем — гневен, милосердием скуп и жестокостью подобен иегове, богу древлему.
Пилит он мне
сердце тупыми словами своими, усы у него дрожат и в глазах
зелёный огонёк играет. Встаёт предо мною солдатство, страшно и противно душе — какой я солдат? Уже одно то, что в казарме надо жить всегда с людьми, — не для меня. А пьянство, матерщина, зуботычины? В этой службе всё против человека, знал я. Придавили меня речи Титова.
Как сладостно было
сердцу Монархини, когда искреннее усердие вещало Ей: «Сии трудолюбием и художеством украшенные места недавно были горестною пустынею, дикою степью; где сии обширные сады
зеленеют и гордые палаты возвышаются, там одни песчаные холмы представлялись унылому взору!
Нет, я мог бы еще многое придумать и раскрасить; мог бы наполнить десять, двадцать страниц описанием Леонова детства; например, как мать была единственным его лексиконом; то есть как она учила его говорить и как он, забывая слова других, замечал и помнил каждое ее слово; как он, зная уже имена всех птичек, которые порхали в их саду и в роще, и всех цветов, которые росли на лугах и в поле, не знал еще, каким именем называют в свете дурных людей и дела их; как развивались первые способности души его; как быстро она вбирала в себя действия внешних предметов, подобно весеннему лужку, жадно впивающему первый весенний дождь; как мысли и чувства рождались в ней, подобно свежей апрельской
зелени; сколько раз в день, в минуту нежная родительница целовала его, плакала и благодарила небо; сколько раз и он маленькими своими ручонками обнимал ее, прижимаясь к ее груди; как голос его тверже и тверже произносил: «Люблю тебя, маменька!» и как
сердце его время от времени чувствовало это живее!
Многие, быть может, находили, что новая дорога красиво выделялась на
зелени, точно нарисованная на плане, но в
сердце Прошки она пролегала неясным и смутным предчувствием, еще одним лишним напоминанием, что его, Прошку, и его промысел все эти новинки сживают со свету.
Только что я это в
сердце своем проговорила, и вдруг чувствую, что тишина вокруг меня стала необъятная, и лежу будто я в поле, в
зелени такой изумрудной, и передо мною перед ногами моими плывет небольшое этакое озерцо, но пречистое, препрозрачное, и вокруг него, словно бахрома густая, стоит молодой тростник и таково тихо шатается.
Сердце его так билось, что в глазах
зеленело и голова шла кругом.
И точно я с этого взгляду от сна какого прокинулся. Отвел глаза, подымаю топор… А самому страшно:
сердце закипает. Посмотрел я на Безрукого, дрогнул он… Понял. Посмотрел я в другой раз: глаза у него
зеленые, так и бегают. Поднялась у меня рука, размахнулся… состонать не успел старик, повалился мне в ноги, а я его, братец, мертвого… ногами… Сам зверем стал, прости меня, господи боже!..
Григорий усердствовал — потный, ошеломлённый, с мутными глазами и с тяжёлым туманом в голове. Порой чувство личного бытия в нём совершенно исчезало под давлением впечатлений, переживаемых им.
Зелёные пятна под мутными глазами на землистых лицах, кости, точно обточенные болезнью, липкая, пахучая кожа, страшные судороги едва живых тел — всё это сжимало
сердце тоской и вызывало тошноту.
От купальни нужно было подыматься вверх, на гору, по узкой тропинке, которая была зигзагами проложена в сыпучем черном шифере, поросшем корявым дубнячком и бледно-зелеными кочнями морской капусты. Воскресенский взбирался легко, шагая редко и широко своими длинными мускулистыми ногами. Но тучный доктор, покрывший голову, вместо шляпы, мокрым полотенцем, изнемогал от зноя и одышки. Наконец он совсем остановился, держась за
сердце, тяжело дыша и мотая головой.
Без дум, со смутной и тяжёлой грустью в
сердце иду по дороге — предо мною в пасмурном небе тихо развёртывается серое, холодное утро. Всё вокруг устало за ночь, растрепалось, побледнело,
зелёные ковры озимей покрыты пухом инея, деревья протягивают друг к другу голые сучья, они не достигают один другого и печально дрожат. Снега просит раздетая, озябшая земля, просит пышного белого покрова себе. Сошлись над нею тучи, цвета пепла и золы, и стоят неподвижно, томя её.
Какое одушевление придают они природе, только что просыпающейся к жизни после жестокой, продолжительной зимы, когда почти нет еще ни
зеленой травы, ни листьев, когда вид голых деревьев и увядшей прошлогодней осенней растительности был бы очень печален, если б благодатное тепло и мысль, что скоро все зазеленеет, зацветет, что жизненные соки уже текут из корней вверх по стволам и ветвям древесным, что ростки молодых трав и растений уже пробиваются из согретой влажной земли, — не успокоивала, не веселила
сердца человеческого.
Во свежем, в
зелёном, в лесу молодом
Берёзой душистою пахнет —
И
сердце во мне, лишь помыслю о том,
С тоски изнывает и чахнет...
Грусть его замерла мгновенно при виде первых нежно-зеленых ракит на большой дороге, пролегавшей в двух верстах от его деревни; непонятный, почти юношеский восторг заставил забиться его
сердце; грудь его приподнялась, и он с жадностью устремил глаза вдаль.
И точно: он так живо повел дело, так горячо принял к
сердцу интересы Вязовнина, что два часа спустя бедный Борис Андреич, отроду не умевший фехтовать, уже стоял на самой середине
зеленой полянки в Венсенском лесу, со шпагой в руке, с засученными рукавами рубашки и без сюртука, в двух шагах от своего также разоблачившегося противника.
Весна, мне неведомых полная сил,
И в
сердце моем
зеленеет!
Что нудою я и насильем добыл,
Чем сам овладеть я оружием мнил,
То мною всесильно владеет!
Сильней и сильней напирал Алексей острым резцом на чашку, которую дотачивал. В глазах у него
зелень ходенем заходила, ровно угорел, в ушах шум стоит,
сердце так и замирает. Тогда только и опомнился, как резцом сквозь чашку прошел.
А ровная, твердая поступь ближе и ближе звучит в вечерней тиши… Ничего не видит Марья Гавриловна, в глазах разостлался
зеленый туман, словно с угару. Только и слышит мерные шаги, и каждый шаг ровно кипятком обдает ее наболевшее
сердце.
Край любимый!
Сердцу снятся
Скирды солнца в водах лонных.
Я хотел бы затеряться
В
зеленях твоих стозвонных.
Один остался в светелке Петр Степаныч. Прилег на кровать, но, как и прошлую ночь, сон не берет его… Разгорелась голова, руки-ноги дрожат, в ушах трезвон, в глазах появились красные круги и
зеленые… Душно… Распахнул он миткалевые занавески, оконце открыл. Потянул в светлицу ночной холодный воздух, но не освежил Самоквасова. Сел у окна Петр Степаныч и, глаз не спуская, стал глядеть в непроглядную темь. Замирает, занывает, ровно пойманный голубь трепещет его
сердце. «Не добро вещует», — подумал Петр Степаныч.
Только изредка вдруг ярко мелькнет в памяти обрывок образа, — какой-нибудь «лист
зеленый, яркий, с жилками, и солнце блестит», — и
сердце сожмется в тоске по далекому и недостижимому.
Я увидал где-то за соломенными крышами стройные конусы
зеленых, в ряд вытянутых тополей — и бросился к ним, надеясь найти тут отдых от сжимавшей мое
сердце тоски, и я бежал не напрасно.
Я встала, точно кто толкнул меня сзади, и подошла к
зеленому столу, предварительно дотронувшись до спрятанного образка Чудотворца.
Сердце стучало, голова горела как в огне.
Орловский. Вот ты ссориться сюда приехал, душа моя… Нехорошо! Идея-то идеей, но надо, брат, иметь еще и эту штуку… (Показывает на
сердце.) Без этой штуки, душа моя, всем твоим лесам и торфам цена грош медный… Не обижайся, но
зеленый ты еще, ух, какой
зеленый!
Если бы дать ему силу, он забросал бы их камнями; он собрал бы тысячу людей и велел бы вытоптать догола нежную лживую
зелень, которая всех радует, а из его
сердца пьет последнюю кровь.
Зелень в глазах заходила, к
сердцу ровно головня подкатилась!..
В одном из пустынных в описываемое нами время переулков, прилегающих к Большому проспекту Васильевского острова, ближе к местности, называемой «Гаванью», стоял довольно приличный, хотя и не новый, одноэтажный деревянный домик, в пять окон по фасаду, окрашенный в темно-серую краску, с
зелеными ставнями, на которых были вырезаны отверстия в виде
сердец.
Глянул в другой раз, аж
сердце зашлось: сверху рожки, снизу копытца, на пупке
зеленый глаз горит.
Дом как бы разделялся подъездом на две половины; шесть высоких окон по фасаду каждой половины на ночь плотно затворялись ставнями, окрашенными в
зеленую краску и с вырезанными в верхней их части
сердцами.