Неточные совпадения
— Во Франции,
друг мой, в Англии. В
Германии, где организованный рабочий класс принимает деятельное участие в государственной работе. Все это — страны, в которых доминирует национальная идея…
— Даже с
друзьями — ссорятся, если живут близко к ним.
Германия — не
друг вам, а очень завистливый сосед, и вы будете драться с ней. К нам, англичанам, у вас неправильное отношение. Вы могли бы хорошо жить с нами в Персии, Турции.
— А пример
других наций? Ведь у нас под носом объединились Италия и
Германия, а теперь очередь за славянским племенем.
И всего более должна быть Россия свободна от ненависти к
Германии, от порабощающих чувств злобы и мести, от того отрицания ценного в духовной культуре врага, которое есть лишь
другая форма рабства.
Об этом нужно поговорить в
другой раз, но я думаю, что в мире господствующее положение должно принадлежать или России и Англии, или
Германии.
Через год после того, как пропал Рахметов, один из знакомых Кирсанова встретил в вагоне, по дороге из Вены в Мюнхен, молодого человека, русского, который говорил, что объехал славянские земли, везде сближался со всеми классами, в каждой земле оставался постольку, чтобы достаточно узнать понятия, нравы, образ жизни, бытовые учреждения, степень благосостояния всех главных составных частей населения, жил для этого и в городах и в селах, ходил пешком из деревни в деревню, потом точно так же познакомился с румынами и венграми, объехал и обошел северную
Германию, оттуда пробрался опять к югу, в немецкие провинции Австрии, теперь едет в Баварию, оттуда в Швейцарию, через Вюртемберг и Баден во Францию, которую объедет и обойдет точно так же, оттуда за тем же проедет в Англию и на это употребит еще год; если останется из этого года время, он посмотрит и на испанцев, и на итальянцев, если же не останется времени — так и быть, потому что это не так «нужно», а те земли осмотреть «нужно» — зачем же? — «для соображений»; а что через год во всяком случае ему «нужно» быть уже в Северо — Американских штатах, изучить которые более «нужно» ему, чем какую-нибудь
другую землю, и там он останется долго, может быть, более года, а может быть, и навсегда, если он там найдет себе дело, но вероятнее, что года через три он возвратится в Россию, потому что, кажется, в России, не теперь, а тогда, года через три — четыре, «нужно» будет ему быть.
В протестантской
Германии образовалась тогда католическая партия, Шлегель и Лео меняли веру, старый Ян и
другие бредили о каком-то народном и демократическом католицизме. Люди спасались от настоящего в средние века, в мистицизм, — читали Эккартсгаузена, занимались магнетизмом и чудесами князя Гогенлоэ; Гюго, враг католицизма, столько же помогал его восстановлению, как тогдашний Ламенне, ужасавшийся бездушному индифферентизму своего века.
Нельзя же двум великим историческим личностям, двум поседелым деятелям всей западной истории, представителям двух миров, двух традиций, двух начал — государства и личной свободы, нельзя же им не остановить, не сокрушить третью личность, немую, без знамени, без имени, являющуюся так не вовремя с веревкой рабства на шее и грубо толкающуюся в двери Европы и в двери истории с наглым притязанием на Византию, с одной ногой на
Германии, с
другой — на Тихом океане.
Между ними и нами, естественно, должно было разделиться общество Станкевича. Аксаковы, Самарин примкнули к славянам, то есть к Хомякову и Киреевским, Белинский, Бакунин — к нам. Ближайший
друг Станкевича, наиболее родной ему всем существом своим, Грановский, был нашим с самого приезда из
Германии.
Когда он, бывало, приходил в нашу аудиторию или с деканом Чумаковым, или с Котельницким, который заведовал шкапом с надписью «Materia Medica», [Медицинское вещество (лат.).] неизвестно зачем проживавшим в математической аудитории, или с Рейсом, выписанным из
Германии за то, что его дядя хорошо знал химию, — с Рейсом, который, читая по-французски, называл светильню — baton de coton, [хлопчатобумажной палкой вместо: «cordon de coton» — хлопчатобумажным фитилем (фр.).] яд — рыбой (poisson [Яд — poison; рыба — poisson (фр.).]), а слово «молния» так несчастно произносил, что многие думали, что он бранится, — мы смотрели на них большими глазами, как на собрание ископаемых, как на последних Абенсерагов, представителей иного времени, не столько близкого к нам, как к Тредьяковскому и Кострову, — времени, в котором читали Хераскова и Княжнина, времени доброго профессора Дильтея, у которого были две собачки: одна вечно лаявшая,
другая никогда не лаявшая, за что он очень справедливо прозвал одну Баваркой, [Болтушкой (от фр. bavard).] а
другую Пруденкой.
Начались аресты
друзей, и некоторые
друзья, депортированные в
Германию в качестве политических, погибли там в очень трагической обстановке.
В Петербурге он, разумеется, скоро бы ее отыскал, под каким бы именем она ни воротилась в Россию; да дело в том, что заграничные его агенты его ложным свидетельством обманули: уверили его, что она живет в одном каком-то заброшенном городишке в южной
Германии; сами они обманулись по небрежности: одну приняли за
другую.
Из обращения Тейтча к германскому парламенту мы узнали, во-первых, что человек этот имеет общее a tous les coeurs bien nes [всем благородным сердцам (франц.)] свойство любить свое отечество, которым он почитает не
Германию и даже не отторгнутые ею, вследствие последней войны, провинции, а Францию; во-вторых, что, сильный этою любовью, он сомневается в правильности присоединения Эльзаса и Лотарингии к
Германии, потому что с разумными существами (каковыми признаются эльзас-лотарингцы) нельзя обращаться как с неразумными, бессловесными вещами, или, говоря
другими словами, потому что нельзя разумного человека заставить переменить отечество так же легко, как он меняет белье; а в-третьих, что, по всем этим соображениям, он находит справедливым, чтобы совершившийся факт присоединения был подтвержден спросом населения присоединенных стран, действительно ли этот факт соответствует его желаниям.
Правда, что южная
Германия — больное место империи, созданной войною 1870 — 71 г., но для наблюдателя важно то, что здесь даже резкие перемены, произведенные успехами Пруссии, не помешали появлению некоторых симптомов, которые в
других частях новосозданного государства находятся еще в дремотном состоянии.
Не потому присоединена Ницца к Франции, Лотарингия к
Германии, Чехия к Австрии; не потому раздроблена Польша; не потому Ирландия и Индия подчиняются английскому правлению; не потому воюют с Китаем и убивают африканцев, не потому американцы изгоняют китайцев, а русские теснят евреев; не потому землевладельцы пользуются землей, которую они не обрабатывают, и капиталисты произведениями труда, совершаемого
другими, что это — добро, нужно и полезно людям и что противное этому есть зло, а только потому, что те, кто имеет власть, хотят, чтобы это так было.
… Одно письмо было с дороги,
другое из Женевы. Оно оканчивалось следующими строками: «Эта встреча, любезная маменька, этот разговор потрясли меня, — и я, как уже писал вначале, решился возвратиться и начать службу по выборам. Завтра я еду отсюда, пробуду с месяц на берегах Рейна, оттуда — прямо в Тауроген, не останавливаясь…
Германия мне страшно надоела. В Петербурге, в Москве я только повидаюсь с знакомыми и тотчас к вам, милая матушка, к вам в Белое Поле».
Андрей Ефимыч лег на диван, лицом к спинке, и, стиснув зубы, слушал своего
друга, который горячо уверял его, что Франция рано или поздно непременно разобьет
Германию, что в Москве очень много мошенников и что по наружному виду лошади нельзя судить о ее достоинствах.
— Я?.. — начал Жуквич и приостановился на несколько времени. — Я ж висельник сорок восьмого года и теперь существую под
другою фамилией. В сорок восьмом году [В сорок восьмом году. — Имеется в виду буржуазное революционное движение во Франции,
Германии и Австрии.] я был повешен!..
— Учился,
друг мой, но только очень давно. Я и философии обучался в
Германии, весь курс прошел, но только тогда же все совершенно забыл. Но… признаюсь вам… вы меня так испугали этими болезнями, что я… весь расстроен. Впрочем, я сейчас ворочусь…
Этак говорили скептики, но как скептиков даже и в
Германии меньше, чем легковерных, то легковерные их перекричали и решили на том, что «а вот же купил!» Но это уж были старые споры; теперь говорилось только о том, что эта жена умирает у Бера, в его волчьей норе, и что он, наконец, решился вывезти ее, дать ей вздохнуть
другим воздухом, показать ее людям.
Господствующие ныне в науке понятия о трагическом играют очень важную роль не только в эстетике, но и во многих
других науках (напр., в истории), даже сливаются с обиходными понятиями о жизни. Поэтому я считаю неизлишним довольно подробно изложить их, чтобы дать основание своей критике. В изложении буду я строго следовать Фишеру, которого эстетика ныне считается наилучшею в
Германии.
До отъезда моего в
Германию больная принимала меня иногда в течение 5-10 минут. Но как ужасны были для меня эти минуты! Вопреки уверениям доктора Лоренца, что ничего определенного о ее болезни сказать нельзя, мать постоянно твердила: «Я страдаю невыносимо, рак грызет меня день и ночь. Я знаю, мой
друг, что ты любишь меня; покажи мне эту любовь и убей меня».
Сколько профессоров в
Германии спокойно читали свой схоластический бред во время наполеоновской драмы и спокойно справлялись на карте, где Ауэрштет, Ваграм с тем любознательным бездушием, с которым на
другой карте отмечали они путь Одиссея, читая Гомера!
Доселе Франция и
Германия не понимали
друг друга вполне; разное волновало их, разное влекло их, одни и те же предметы выражались иными языками; весьма недавно они узнали
друг друга: их познакомил Наполеон, и после взаимных посещений, когда улеглись страсти вместе с пороховым дымом, они с уважением склонились
друг перед
другом и признали
друг друга.
— Нет-с, извините меня. Это не я зол, а скорее
другие злы, — отвечал он запальчиво и развил, что если в России все таким образом пойдет, то это непременно кончится ни больше, ни меньше как тем, что оттуда все мужчины убегут в Англию или в
Германию, и над Невой и Волгой разовьется царство амазонок.
К д'Античи она написала, что, следуя его совету, она едет в
Германию,
другим говорила про монастырь.
Эта записка начинается повторением прежде сказанного ею о причинах, побудивших ее ехать из
Германии в Венецию и Рагузу, и о том, как получила она анонимное письмо с приложением завещаний, манифеста, писем к графу Орлову, султану и
другим незнакомым и неизвестным ей лицам.
— А мы? Как ребята, мы дали затуманить себе головы нашим руководителям. Мы, дескать, не пойдем, — а вдруг те все-таки пойдут? Разве так можно было рассуждать? Все равно, как при атаке: я брошусь вперед, а вдруг остальные не двинутся с места? Каждый бросайся вперед и верь, что и
другие бросятся. Только так и можно дело делать. И что теперь получилось? Цвет нации истреблен, накопленные богатства расточены, а победитель ткет паутинку и налаживается, чтоб приникнуть и пить из нас остатки крови. Конец
Германии!
В идею моего перехода в Дерпт потребность свободы входила несомненно, но свободы главным образом"академической"(по немецкому термину). Я хотел серьезно учиться, не школьнически, не на моем двойственном, как бы дилетантском, камеральном разряде. Это привлекало меня больше всего. А затем и желание вкусить
другой, чисто студенческой жизни с ее традиционными дозволенными вольностями, в тех «Ливонских Афинах», где порядки напоминали уже
Германию.
Другой толкователь Шекспира и немецких героических лиц, приезжавший в Россию в те же сезоны, тогда уже немецкая знаменитость — актер Дависон считался одной из первых сил в
Германии наряду с Девриеном.
Даже в
Германии Шпильгаген и Ауэрбах получают капиталы за каждый новый роман; но, кроме денег, Париж дает, и многое
другое.
Мне они откровенно жаловались, что «им нет хуже, как эту гадину слушать», но тем не менее эту «гадину» они все-таки слушали, пока всем нам не была послана судьбою
другая, более веселая забава, что случилось с прибытием к нам из
Германии нового колониста, инженера Гуго Карловича Пекторалиса.
До конца XVIII столетия Шекспир не только не имел в Англии особенной славы, но ценился ниже
других современных драматургов: Бен Джонсона, Флетчера, Бомона и др. Слава эта началась в
Германии, а оттуда уже перешла в Англию. Случилось это вот почему.
От них Савин узнал, что им всем придется пробыть около суток здесь, так как их отправят на
другой день, часов в пять вечера, с поездом, их на
Германию, а его на Бельгию, что там, на границе, всех пустят свободно для передачи местным властям.
Стараясь поработить
Германию и Италию, он сделал братьев своих королями: Иосифа — неаполитанским, Людовика — голландским, а
другим своим родственникам и даже маршалам роздал во владение мелкие графства, княжества и баронства, образованные из захваченных у соседей земель; затем из Баварии, Вертемберга, Бадена, Гессен-Дармшадта и
других германских земель устроил так называемый Рейнский союз, которому подчинил все мелкие германские земли («медиатизовал» их), чтобы самому под именем протектора (protecteur de la confederation du Rhin) распоряжаться их вооруженными силами.
С тех пор, как
Германия одержала победу над Францией, последняя поняла, что единственный дружественный ей народ в Европе — русский, что Россия — ее единственный
друг, который, не имея никаких поводов к соперничеству с ней, будет всегда поддерживать ее против ее врагов.
— Делаем мы так: мы внушаем каждому народу, что он, этот народ, есть самый лучший из всех на свете, Deutschland über alles [
Германия — превыше всего (нем.).], Франция, Англия, Россия über alles, и что этому народу (имярек) надо властвовать над всеми
другими народами.
Будь я германец, меня и
Германия прокляла бы, потому что и там есть свои безногие, безрукие и слепые инвалиды, защищающие
других.