Неточные совпадения
Бабы с толстыми лицами и перевязанными грудями смотрели из верхних окон; из нижних глядел теленок или высовывала слепую
морду свою свинья.
Лицо его не представляло ничего особенного; оно было почти такое же, как у многих худощавых стариков, один подбородок только выступал очень далеко вперед, так что он должен был всякий раз закрывать его платком, чтобы не заплевать; маленькие глазки еще не потухнули и бегали из-под высоко выросших бровей, как мыши, когда, высунувши из темных нор остренькие
морды, насторожа уши и моргая усом, они высматривают, не затаился ли где кот или шалун мальчишка, и нюхают подозрительно самый воздух.
В ряд с ними занимала полстены огромная почерневшая картина, писанная масляными красками, изображавшая цветы, фрукты, разрезанный арбуз, кабанью
морду и висевшую головою вниз утку.
«Я тебе, Чичиков, — сказал Ноздрев, — покажу отличнейшую пару собак: крепость черных мясов [Черные мяса — ляжки у борзых.] просто наводит изумление, щиток [Щиток — острая
морда у собак.] — игла!» — и повел их к выстроенному очень красиво маленькому домику, окруженному большим загороженным со всех сторон двором.
Так и Чичикову заметилось все в тот вечер: и эта малая, неприхотливо убранная комнатка, и добродушное выраженье, воцарившееся в лице хозяина, и поданная Платонову трубка с янтарным мундштуком, и дым, который он стал пускать в толстую
морду Ярбу, и фырканье Ярба, и смех миловидной хозяйки, прерываемый словами: «Полно, не мучь его», — и веселые свечки, и сверчок в углу, и стеклянная дверь, и весенняя ночь, которая оттоле на них глядела, облокотясь на вершины дерев, из чащи которых высвистывали весенние соловьи.
Постромки отвязали; несколько тычков чубарому коню в
морду заставили его попятиться; словом, их разрознили и развели.
Ярб уже успел облобызаться с аглицким псом, с которым, как видно, был знаком уже давно, потому что принял равнодушно в свою толстую
морду живое лобызанье Азора (так назывался аглицкий пес).
При этом обстоятельстве чубарому коню так понравилось новое знакомство, что он никак не хотел выходить из колеи, в которую попал непредвиденными судьбами, и, положивши свою
морду на шею своего нового приятеля, казалось, что-то нашептывал ему в самое ухо, вероятно, чепуху страшную, потому что приезжий беспрестанно встряхивал ушами.
Хотя ему на часть и доставался всегда овес похуже и Селифан не иначе всыпал ему в корыто, как сказавши прежде: «Эх ты, подлец!» — но, однако ж, это все-таки был овес, а не простое сено, он жевал его с удовольствием и часто засовывал длинную
морду свою в корытца к товарищам поотведать, какое у них было продовольствие, особливо когда Селифана не было в конюшне, но теперь одно сено… нехорошо; все были недовольны.
Трещит по улицам сердитый тридцатиградусный мороз, визжит отчаянным бесом ведьма-вьюга, нахлобучивая на голову воротники шуб и шинелей, пудря усы людей и
морды скотов, но приветливо светит вверху окошко где-нибудь, даже и в четвертом этаже; в уютной комнатке, при скромных стеариновых свечках, под шумок самовара, ведется согревающий и сердце и душу разговор, читается светлая страница вдохновенного русского поэта, какими наградил Бог свою Россию, и так возвышенно-пылко трепещет молодое сердце юноши, как не случается нигде в других землях и под полуденным роскошным небом.
Казалось, гость был для нее в диковинку, потому что она обсмотрела не только его, но и Селифана, и лошадей, начиная с хвоста и до
морды.
Поварчонок и поломойка бежали отворять вороты, и в воротах показались кони, точь-в-точь как лепят иль рисуют их на триумфальных воротах:
морда направо,
морда налево,
морда посередине.
Опомнилась, глядит Татьяна:
Медведя нет; она в сенях;
За дверью крик и звон стакана,
Как на больших похоронах;
Не видя тут ни капли толку,
Глядит она тихонько в щелку,
И что же видит?.. за столом
Сидят чудовища кругом:
Один в рогах, с собачьей
мордой,
Другой с петушьей головой,
Здесь ведьма с козьей бородой,
Тут остов чопорный и гордый,
Там карла с хвостиком, а вот
Полу-журавль и полу-кот.
С Жираном было то же самое: сначала он рвался и взвизгивал, потом лег подле меня, положил
морду мне на колени и успокоился.
— Милочка, — говорил я, лаская ее и целуя в
морду, — мы нынче едем; прощай! никогда больше не увидимся.
Милость чужого короля, да и не короля, а паскудная милость польского магната, который желтым чеботом своим бьет их в
морду, дороже для них всякого братства.
— И на что бы трогать? Пусть бы, собака, бранился! То уже такой народ, что не может не браниться! Ох, вей мир, какое счастие посылает бог людям! Сто червонцев за то только, что прогнал нас! А наш брат: ему и пейсики оборвут, и из
морды сделают такое, что и глядеть не можно, а никто не даст ста червонных. О, Боже мой! Боже милосердый!
— Добивай! — кричит Миколка и вскакивает, словно себя не помня, с телеги. Несколько парней, тоже красных и пьяных, схватывают что попало — кнуты, палки, оглоблю — и бегут к издыхающей кобыленке. Миколка становится сбоку и начинает бить ломом зря по спине. Кляча протягивает
морду, тяжело вздыхает и умирает.
Но теперь, странное дело, в большую такую телегу впряжена была маленькая, тощая саврасая крестьянская клячонка, одна из тех, которые — он часто это видел — надрываются иной раз с высоким каким-нибудь возом дров или сена, особенно коли воз застрянет в грязи или в колее, и при этом их так больно, так больно бьют всегда мужики кнутами, иной раз даже по самой
морде и по глазам, а ему так жалко, так жалко на это смотреть, что он чуть не плачет, а мамаша всегда, бывало, отводит его от окошка.
Но бедный мальчик уже не помнит себя. С криком пробивается он сквозь толпу к савраске, обхватывает ее мертвую, окровавленную
морду и целует ее, целует ее в глаза, в губы… Потом вдруг вскакивает и в исступлении бросается с своими кулачонками на Миколку. В этот миг отец, уже долго гонявшийся за ним, схватывает его, наконец, и выносит из толпы.
— По
морде ее, по глазам хлещи, по глазам! — кричит Миколка.
— Милый, я — рада! Так рада, что — как пьяная и даже плакать хочется! Ой, Клим, как это удивительно, когда чувствуешь, что можешь хорошо делать свое дело! Подумай, — ну, что я такое? Хористка, мать — коровница, отец — плотник, и вдруг — могу! Какие-то
морды, животы перед глазами, а я — пою, и вот, сейчас — сердце разорвется, умру! Это… замечательно!
— Исчезни,
морда! — приказал Лютов.
— Я ему, этой пучеглазой скотине — как его? — пьяная рожа! «Как же вы, говорю, объявили свободу собраний, а — расстреливаете?» А он, сукин сын, зубы скалит: «Это, говорит, для того и объявлено, чтоб удобно расстреливать!» Понимаешь? Стратонов, вот как его зовут. Жена у него —
морда, корова, — грудища — вот!
У окна сидел и курил человек в поддевке, шелковой шапочке на голове, седая борода его дымилась, выпуклыми глазами он смотрел на человека против него, у этого человека лицо напоминает благородную
морду датского дога — нижняя часть слишком высунулась вперед, а лоб опрокинут к затылку, рядом с ним дремали еще двое, один безмолвно, другой — чмокая с сожалением и сердито.
Пели петухи, и лаяла беспокойная собака соседей, рыжая, мохнатая, с
мордой лисы, ночами она всегда лаяла как-то вопросительно и вызывающе, — полает и с минуту слушает: не откликнутся ли ей? Голосишко у нее был заносчивый и едкий, но слабенький. А днем она была почти невидима, лишь изредка, высунув
морду из-под ворот, подозрительно разнюхивала воздух, и всегда казалось, что сегодня
морда у нее не та, что была вчера.
— Жандарм-то, стоит,
морда! Взгреют его за револьвер.
— А меня, батенька, привезли на грузовике, да-да! Арестовали, черт возьми! Я говорю: «Послушайте, это… это нарушение закона, я, депутат, неприкосновенен». Какой-то студентик, мозгляк, засмеялся: «А вот мы, говорит, прикасаемся!» Не без юмора сказал, а? С ним — матрос, эдакая, знаете,
морда: «Неприкосновенный? — кричит. — А наши депутаты, которых в каторгу закатали, — прикосновенны?» Ну, что ему ответишь? Он же — мужик, он ничего не понимает…
— Влепил заряд в
морду Блинову, вот что! — сказал Безбедов и, взяв со стола графин, поставил его на колено себе, мотая головой, говоря со свистом: — Издевался надо мной, подлец! «Брось, говорит, — ничего не смыслишь в голубях». Я — Мензбира читал! А он, идиот, учит...
«Нахальная
морда, — кипели на языке Самгина резкие слова. — Свинья, — пришел любоваться женщиной, которую сделал кокоткой. Радикальничает из зависти нищего к богатым, потому что разорен».
— Врет, толстая
морда! Игнаша, защита наша, — не верь. Они все заодно — толстые, грабители, мать…
— Вот уж кто умеет рассказывать анекдоты — это он, Макаров, — шептала Елена. — А посмотри, какая противная
морда у Маркова. И этот бездарный паяц Пуришкевич. Вертится, точно его поджаривают. Не очень солидное сборище, а?
В маленьких санках, едва помещаясь на сиденье, промчался бывший патрон Самгина, в мохнатой куньей шапке; черный жеребец, вскидывая передние ноги к свирепой
морде своей, бил копытами мостовую, точно желая разрушить ее.
— Это — не Рокамболь, а самозванство и вреднейшая чепуха. Это, знаете, самообман и заблуждение, так сказать, игра собою и кроме как по
морде — ничего не заслуживает. И, знаете, хорошо, что суд в такие штуки не вникает, а то бы — как судить? Игра, господи боже мой, и такая в этом скука, что — заплакать можно…
— Установлено, что крестьяне села, возле коего потерпел крушение поезд, грабили вагоны, даже избили кондуктора, проломили череп ему, кочегару по
морде попало, но ведь вагоны-то не могли они украсть. Закатили их куда-то, к черту лешему. Семь человек арестовано, из них — четыре бабы. Бабы, сударь мой, чрезвычайно обозлены событиями! Это, знаете, очень… Не радует, так сказать.
— Говорят, вышел он от одной дамы, — у него тут роман был, — а откуда-то выскочил скромный герой — бац его в упор, а затем — бац в ногу или в
морду лошади, которая ожидала его, вот и все! Говорят, — он был бабник, в Москве у него будто бы партийная любовница была.
— Что ж ты, зверячья
морда, не идешь? — уже почти дружелюбно спрашивал он.
— Да — о погоде! У меня голуби ожирели, — тоскливо хрипел он, показывая в потолок пальцем цвета моркови. — Лучшая охота в городе, два раза премирована, москвичам носы утер. Тут есть такой подлец, Блинов, трактирщик, враг мой, подстрелил у меня Херувима, лучшего турмана во всей России, — дробь эту он, убийца, получит в
морду себе…
— К японцам сунулись, так они нам
морду набили, — угрюмо вставил усатый.
Идет и садит прямо в
морды: «Сволочь вы, говорит, да!
— А ты чего смотрел,
морда? — спросил офицер и, одной рукой разглаживая усы, другой коснулся револьвера на боку, — люди отодвинулись от него, несколько человек быстро пошли назад к поезду; жандарм обиженно говорил...
— М-морды, — сказал человек, выхватив фонарь из рук его, осветил Самгина, несколько секунд пристально посмотрел в лицо его, потом громко отхаркнул, плюнул под столик и сообщил:
— Ничего не будет. Дали Дронову Ивану по
морде, и — кончено!
Вся эта сцена заняла минуту, но Самгин уже знал, что она останется в памяти его надолго. Он со стыдом чувствовал, что испугался человека в красной рубахе, смотрел в лицо его, глупо улыбаясь, и вообще вел себя недостойно. Варвара, разумеется, заметила это. И, ведя ее под руку сквозь трудовую суету, слыша крики «Берегись!», ныряя под
морды усталых лошадей, Самгин бормотал...
Черноусый кавалерист запрокинулся назад, остановил лошадь на скаку, так, что она вздернула оскаленную
морду в небо, высоко поднял шашку и заревел неестественным голосом, напомнив Самгину рыдающий рев кавказского осла, похожий на храп и визг поперечной пилы.
По торцам мостовой, наполняя воздух тупым и дробным звуком шагов, нестройно двигалась небольшая, редкая толпа, она была похожа на метлу, ручкой которой служила цепь экипажей, медленно и скучно тянувшаяся за нею. Встречные экипажи прижимались к панелям, — впереди толпы быстро шагал студент, рослый, кудрявый, точно извозчик-лихач; размахивая черным кашне перед
мордами лошадей, он зычно кричал...
Потом он слепо шел правым берегом Мойки к Певческому мосту, видел, как на мост, забитый людями, ворвались пятеро драгун, как засверкали их шашки, двое из пятерых, сорванные с лошадей, исчезли в черном месиве, толстая лошадь вырвалась на правую сторону реки, люди стали швырять в нее комьями снега, а она топталась на месте, встряхивая головой; с
морды ее падала пена.
После этого над ним стало тише; он открыл глаза, Туробоев — исчез, шляпа его лежала у ног рабочего; голубоглазый кавалерист, прихрамывая, вел коня за повод к Петропавловской крепости, конь припадал на задние ноги, взмахивал головой, упирался передними, солдат кричал, дергал повод и замахивался шашкой над
мордой коня.
— Хо-хо-хо! Эт-то — номер! — сказал он, хлопая ресницами по глазам, чмокнув губами. — Ах ты, м-морда! Ну — и влетит тебе! И — заслужил! Ну, — что же ты хочешь, а?
— Молчи, а то — в
морду! — сказал он очень спокойно, без угрозы, и обратился к Самгину...