Неточные совпадения
Стародум. О сударыня! До моих ушей уже дошло, что он теперь только и отучиться изволил. Я слышал об его учителях и вижу наперед, какому грамотею ему быть надобно, учася у Кутейкина, и какому
математику, учася у Цыфиркина. (К Правдину.) Любопытен бы я был послушать, чему немец-то его выучил.
— Нет. Какой-то
математик сказал, что наслаждение не в открытии истины, но в искании ее.
Он прочел все, что было написано во Франции замечательного по части философии и красноречия в XVIII веке, основательно знал все лучшие произведения французской литературы, так что мог и любил часто цитировать места из Расина, Корнеля, Боало, Мольера, Монтеня, Фенелона; имел блестящие познания в мифологии и с пользой изучал, во французских переводах, древние памятники эпической поэзии, имел достаточные познания в истории, почерпнутые им из Сегюра; но не имел никакого понятия ни о
математике, дальше арифметики, ни о физике, ни о современной литературе: он мог в разговоре прилично умолчать или сказать несколько общих фраз о Гете, Шиллере и Байроне, но никогда не читал их.
Не могу я это тебе выразить, тут, — ну вот ты
математику знаешь хорошо, и теперь еще занимаешься, я знаю… ну, начни проходить ей интегральное исчисление, ей-богу не шучу, серьезно говорю, ей решительно все равно будет: она будет на тебя смотреть и вздыхать, и так целый год сряду.
— Послушайте, Порфирий Петрович, вы ведь сами говорите: одна психология, а между тем въехали в
математику. Ну что, если и сами вы теперь ошибаетесь?
— В докладе моем «О соблазнах мнимого знания» я указал, что фантастические, невообразимые числа
математиков — ирреальны, не способны дать физически ясного представления о вселенной, о нашей, земной, природе, и о жизни плоти человечий, что
математика есть метафизика двадцатого столетия и эта наука влечется к схоластике средневековья, когда диавол чувствовался физически и считали количество чертей на конце иглы.
Избалованный ласковым вниманием дома, Клим тяжко ощущал пренебрежительное недоброжелательство учителей. Некоторые были физически неприятны ему:
математик страдал хроническим насморком, оглушительно и грозно чихал, брызгая на учеников, затем со свистом выдувал воздух носом, прищуривая левый глаз; историк входил в класс осторожно, как полуслепой, и подкрадывался к партам всегда с таким лицом, как будто хотел дать пощечину всем ученикам двух первых парт, подходил и тянул тоненьким голосом...
— Ты хладнокровно, без сострадания ведешь какой-то подсчет страданиям людским, как
математик, немец, бухгалтер, актив-пассив, и черт тебя возьми!
— Это — верно: он не фанатик, а
математик.
— Но — это потому, что мы народ метафизический. У нас в каждом земском статистике Пифагор спрятан, и статистик наш воспринимает Маркса как Сведенборга или Якова Беме. И науку мы не можем понимать иначе как метафизику, — для меня, например,
математика суть мистика цифр, а проще — колдовство.
А как ты запирался с учителем
математики, хотел непременно добиться, зачем тебе знать круги и квадраты, но на половине бросил и не добился?
Как пьяный, я просидел всю ночь над этой книгой, а утром отправился в библиотеку и спросил: «Что надо изучить, чтобы сделаться доктором?» Ответ был насмешлив: «Изучите
математику, геометрию, ботанику, зоологию, морфологию, биологию, фармакологию, латынь и т. д.» Но я упрямо допрашивал, и я все записал для себя на память.
Они равно хорошо учатся и из
математики, и из истории, сочиняют, чертят, рисуют и языки знают, и все — счастливцы! Их все уважают, они так гордо смотрят, так покойно спят, всегда одинаковы.
Он чувствовал и понимал, что он не лежебока и не лентяй, а что-то другое, но чувствовал и понимал он один, и больше никто, — но не понимал, что же он такое именно, и некому было растолковать ему это, и разъяснить, нужно ли ему учить
математику или что-нибудь другое.
Это был учитель
математики. Он пошел к доске, написал задачу, начал толковать.
— Я думаю, — говорил он не то Марфеньке, не то про себя, — во что хочешь веруй: в божество, в
математику или в философию, жизнь поддается всему. Ты, Марфенька, где училась?
Татьяна Павловна, третьего дня я вырезал из газеты одно объявление, вот оно (он вынул клочок из жилетного кармана), — это из числа тех бесконечных «студентов», знающих классические языки и
математику и готовых в отъезд, на чердак и всюду.
Оказывается, что все, что говорили вчера у Дергачева о нем, справедливо: после него осталась вот этакая тетрадь ученых выводов о том, что русские — порода людей второстепенная, на основании френологии, краниологии и даже
математики, и что, стало быть, в качестве русского совсем не стоит жить.
В гимназии я до самого седьмого класса был из первых, я был очень хорош в
математике.
Бывают такие положения, когда третий человек так же необходим для различных выкладок, как то неизвестное X, при помощи которого решаются задачи в
математике.
— Знаю, что по наиважнейшему делу, Дмитрий Федорович, тут не предчувствия какие-нибудь, не ретроградные поползновения на чудеса (слышали про старца Зосиму?), тут, тут
математика: вы не могли не прийти, после того как произошло все это с Катериной Ивановной, вы не могли, не могли, это
математика.
— Да, всемирную историю. Изучение ряда глупостей человеческих, и только. Я уважаю одну
математику и естественные, — сфорсил Коля и мельком глянул на Алешу: его только одного мнения он здесь и боялся.
Саша ее репетитор по занятиям медициною, но еще больше нужна его помощь по приготовлению из тех предметов гимназического курса для экзамена, заниматься которыми ей одной было бы уж слишком скучно; особенно ужасная вещь — это
математика: едва ли не еще скучнее латинский язык; но нельзя, надобно поскучать над ними, впрочем, не очень же много: для экзамена, заменяющего гимназический аттестат, в медицинской академии требуется очень, очень немного: например, я не поручусь, что Вера Павловна когда-нибудь достигнет такого совершенства в латинском языке, чтобы перевести хотя две строки из Корнелия Непота, но она уже умеет разбирать латинские фразы, попадающиеся в медицинских книгах, потому что это знание, надобное ей, да и очень не мудреное.
Он знал
математику включительно до конических сечений, то есть ровно столько, сколько было нужно для приготовления гимназистов к университету; настоящий философ, он никогда не полюбопытствовал заглянуть в «университетские части»
математики.
Не вынес больше отец, с него было довольно, он умер. Остались дети одни с матерью, кой-как перебиваясь с дня на день. Чем больше было нужд, тем больше работали сыновья; трое блестящим образом окончили курс в университете и вышли кандидатами. Старшие уехали в Петербург, оба отличные
математики, они, сверх службы (один во флоте, другой в инженерах), давали уроки и, отказывая себе во всем, посылали в семью вырученные деньги.
Так, как в
математике — только там с большим правом — не возвращаются к определению пространства, движения, сил, а продолжают диалектическое развитие их свойств и законов, так и в формальном понимании философии, привыкнув однажды к началам, продолжают одни выводы.
Я вступил в физико-математическое отделение, несмотря на то что никогда не имел ни большой способности, ни большой любви к
математике.
Безличность
математики, внечеловеческая объективность природы не вызывают этих сторон духа, не будят их; но как только мы касаемся вопросов жизненных, художественных, нравственных, где человек не только наблюдатель и следователь, а вместе с тем и участник, там мы находим физиологический предел, который очень трудно перейти с прежней кровью и прежним мозгом, не исключив из них следы колыбельных песен, родных полей и гор, обычаев и всего окружавшего строя.
Он объяснял при этом, что он собственно учитель
математики, но покамест, за недостатком ваканции, преподает немецкий язык, и что, впрочем, он получает половинный оклад.
Так, как Франкер в Париже плакал от умиления, услышав, что в России его принимают за великого
математика и что все юное поколение разрешает у нас уравнения разных степеней, употребляя те же буквы, как он, — так заплакали бы все эти забытые Вердеры, Маргейнеке, Михелеты, Отто, Ватке, Шаллеры, Розенкранцы и сам Арнольд Руге, которого Гейне так удивительно хорошо назвал «привратником Гегелевой философии», — если б они знали, какие побоища и ратования возбудили они в Москве между Маросейкой и Моховой, как их читали и как их покупали.
— Гуси сами собой, а Цицерон сам собой… А из
математики мы логарифмы проходить станем. Вот трудно-то будет!
Флоренский был универсальный человек, он талантливый
математик, физик, филолог, оккультист, поэт, богослов, философ.
У него были способности, которых не было у меня, была изумительная память, дар к
математике и языкам.
Я сносно знал теорию
математики и потому мог кое-как обернуться, не умея решать задачи.
Большое значение имела
математика, и преподавалась в старшем классе даже аналитическая геометрия и элементы высшей
математики.
— Что это у вас за походка?.. — сказал он, весело смеясь: — с развальцем… Подтянулись бы немного. А вот еще хуже: отчего вы не занимаетесь
математикой?
Вообще в пансионе был свой особенный тон, и все в нем мне очень нравилось, кроме учителя
математики пана Пашковского.
Меня тут же захватит
математик Сербинович, которого я особенно боялся, и проэкзаменует, несмотря ни на что.
То он приобретал телескоп и астрономические сочинения; то начинал изучать
математику, то покупал итальянские книги и обзаводился словарями…
Только уже в Ровно из разговоров старших я понял, что доступ в университет мне закрыт и что отныне
математика должна стать для меня основным предметом изучения.
Вследствие этого, выдержав по всем предметам, я решительно срезался на
математике и остался на второй год в том же классе. В это время был решен наш переезд к отцу, в Ровно.
И даже более: довольно долго после этого самая идея власти, стихийной и не подлежащей критике, продолжала стоять в моем уме, чуть тронутая где-то в глубине сознания, как личинка трогает под землей корень еще живого растения. Но с этого вечера у меня уже были предметы первой «политической» антипатии. Это был министр Толстой и, главное, — Катков, из-за которых мне стал недоступен университет и предстоит изучать ненавистную
математику…
Это было заведение особенного переходного типа, вскоре исчезнувшего. Реформа Д. А. Толстого, разделившая средние учебные заведения на классические и реальные, еще не была закончена. В Житомире я начал изучать умеренную латынь только в третьем классе, но за мною она двигалась уже с первого. Ровенская гимназия, наоборот, превращалась в реальную. Латынь уходила класс за классом, и третий, в который мне предстояло поступить, шел уже по «реальной программе», без латыни, с преобладанием
математики.
— Отлично. Мне его до зарезу нужно. Полуянова засудили? Бубнов умер? Слышал… Все к лучшему в этом лучшем из миров, Галактион Михеич. А я, как видите, не унываю. Сто неудач — одна удача, и в этом заключается вся высшая
математика. Вот только времени не хватит. А вы синдикат устраивать едете?
Он —
математик, физик, филолог, богослов, философ, оккультист, поэт.
П. Флоренский сначала окончил математический факультет Московского университета и подавал большие надежды в качестве
математика.
Пустота, которая остается после освобождения от природного и социального объективизма, после «критического» отвержения всякого бытия, должна быть чем-нибудь заполнена; ее не может заполнить ни вера в категорический императив, ни вера в непреложность
математики.
Логика научила его рассуждать;
математика — верные делать заключения и убеждаться единою очевидностию; метафизика преподала ему гадательные истины, ведущие часто к заблуждению; физика и химия, к коим, может быть, ради изящности силы воображения прилежал отлично, ввели его в жертвенник природы и открыли ему ее таинства; металлургия и минералогия, яко последственницы предыдущих, привлекли на себя его внимание; и деятельно хотел Ломоносов познать правила, в оных науках руководствующие.
Исполнение своего намерения Иван Петрович начал с того, что одел сына по-шотландски; двенадцатилетний малый стал ходить с обнаженными икрами и с петушьим пером на складном картузе; шведку заменил молодой швейцарец, изучивший гимнастику до совершенства; музыку, как занятие недостойное мужчины, изгнали навсегда; естественные науки, международное право,
математика, столярное ремесло, по совету Жан-Жака Руссо, и геральдика, для поддержания рыцарских чувств, — вот чем должен был заниматься будущий «человек»; его будили в четыре часа утра, тотчас окачивали холодной водой и заставляли бегать вокруг высокого столба на веревке; ел он раз в день по одному блюду; ездил верхом, стрелял из арбалета; при всяком удобном случае упражнялся, по примеру родителя, в твердости воли и каждый вечер вносил в особую книгу отчет прошедшего дня и свои впечатления, а Иван Петрович, с своей стороны, писал ему наставления по-французски, в которых он называл его mon fils [Мой сын (фр.).] и говорил ему vous.
— Папа, ведь и они были маленькими: Кювье, Бюффон, Лаплас, Биша? [Бюффон Жорж Луи Леклерк (1707–1788) — французский естествоиспытатель, выпустил при участии Л.Добантова многотомную «Естественную историю». — Лаплас Пьер Симон (1749–1827) — знаменитый французский
математик, физик и астроном, автор «Аналитической теории вероятностей» (1812). — Биша Мари Франсуа Ксавье (1771–1802) — французский анатом, физиолог и врач.] — спрашивала Нюрочка задумчиво.