Неточные совпадения
Пошли порядки старые!
Последышу-то нашему,
Как на беду, приказаны
Прогулки. Что ни
день,
Через деревню катится
Рессорная колясочка:
Вставай! картуз долой!
Бог весть с чего накинется,
Бранит, корит; с угрозою
Подступит — ты
молчи!
Увидит в поле пахаря
И за его же полосу
Облает: и лентяи-то,
И лежебоки мы!
А полоса сработана,
Как никогда на барина
Не работал мужик,
Да невдомек Последышу,
Что уж давно не барская,
А наша полоса!
Весь этот
день Бородавкин скорбел.
Молча расхаживал он по залам градоначальнического дома и только изредка тихо произносил:"Подлецы!"
Никогда еще не проходило
дня в ссоре. Нынче это было в первый раз. И это была не ссора. Это было очевидное признание в совершенном охлаждении. Разве можно было взглянуть на нее так, как он взглянул, когда входил в комнату за аттестатом? Посмотреть на нее, видеть, что сердце ее разрывается от отчаяния, и пройти
молча с этим равнодушно-спокойным лицом? Он не то что охладел к ней, но он ненавидел ее, потому что любил другую женщину, — это было ясно.
Константин
молчал. Он чувствовал, что он разбит со всех сторон, но он чувствовал вместе о тем, что то, что он хотел сказать, было не понято его братом. Он не знал только, почему это было не понято: потому ли, что он не умел сказать ясно то, что хотел, потому ли, что брат не хотел, или потому, что не мог его понять. Но он не стал углубляться в эти мысли и, не возражая брату, задумался о совершенно другом, личном своем
деле.
В душе ее в тот
день, как она в своем коричневом платье в зале Арбатского дома подошла к нему
молча и отдалась ему, — в душе ее в этот
день и час совершился полный разрыв со всею прежнею жизнью, и началась совершенно другая, новая, совершенно неизвестная ей жизнь, в действительности же продолжалась старая.
— Каждый член общества призван делать свойственное ему
дело, — сказал он. — И люди мысли исполняют свое
дело, выражая общественное мнение. И единодушие и полное выражение общественного мнения есть заслуга прессы и вместе с тем радостное явление. Двадцать лет тому назад мы бы
молчали, а теперь слышен голос русского народа, который готов встать, как один человек, и готов жертвовать собой для угнетенных братьев; это великий шаг и задаток силы.
Да притом Григорий Александрович каждый
день дарил ей что-нибудь: первые
дни она
молча гордо отталкивала подарки, которые тогда доставались духанщице и возбуждали ее красноречие.
Наконец я ей сказал: «Хочешь, пойдем прогуляться на вал? погода славная!» Это было в сентябре; и точно,
день был чудесный, светлый и не жаркий; все горы видны были как на блюдечке. Мы пошли, походили по крепостному валу взад и вперед,
молча; наконец она села на дерн, и я сел возле нее. Ну, право, вспомнить смешно: я бегал за нею, точно какая-нибудь нянька.
Молча с Грушницким спустились мы с горы и прошли по бульвару, мимо окон дома, где скрылась наша красавица. Она сидела у окна. Грушницкий, дернув меня за руку, бросил на нее один из тех мутно-нежных взглядов, которые так мало действуют на женщин. Я навел на нее лорнет и заметил, что она от его взгляда улыбнулась, а что мой дерзкий лорнет рассердил ее не на шутку. И как, в самом
деле, смеет кавказский армеец наводить стеклышко на московскую княжну?..
Он слушал ее
молча, опустив голову на руки; но только я во все время не заметил ни одной слезы на ресницах его: в самом ли
деле он не мог плакать, или владел собою — не знаю; что до меня, то я ничего жальче этого не видывал.
Селифан
молча слушал очень долго и потом вышел из комнаты, сказавши Петрушке: «Ступай
раздевать барина!» Петрушка принялся снимать с него сапоги и чуть не стащил вместе с ними на пол и самого барина.
Их дочки Таню обнимают.
Младые грации Москвы
Сначала
молча озирают
Татьяну с ног до головы;
Ее находят что-то странной,
Провинциальной и жеманной,
И что-то бледной и худой,
А впрочем, очень недурной;
Потом, покорствуя природе,
Дружатся с ней, к себе ведут,
Целуют, нежно руки жмут,
Взбивают кудри ей по моде
И поверяют нараспев
Сердечны тайны, тайны
дев.
Итак, она звалась Татьяной.
Ни красотой сестры своей,
Ни свежестью ее румяной
Не привлекла б она очей.
Дика, печальна, молчалива,
Как лань лесная, боязлива,
Она в семье своей родной
Казалась девочкой чужой.
Она ласкаться не умела
К отцу, ни к матери своей;
Дитя сама, в толпе детей
Играть и прыгать не хотела
И часто целый
день одна
Сидела
молча у окна.
Пошли приветы, поздравленья:
Татьяна всех благодарит.
Когда же
дело до Евгенья
Дошло, то
девы томный вид,
Ее смущение, усталость
В его душе родили жалость:
Он
молча поклонился ей;
Но как-то взор его очей
Был чудно нежен. Оттого ли,
Что он и вправду тронут был,
Иль он, кокетствуя, шалил,
Невольно ль, иль из доброй воли,
Но взор сей нежность изъявил:
Он сердце Тани оживил.
О, кто б немых ее страданий
В сей быстрый миг не прочитал!
Кто прежней Тани, бедной Тани
Теперь в княгине б не узнал!
В тоске безумных сожалений
К ее ногам упал Евгений;
Она вздрогнула и
молчитИ на Онегина глядит
Без удивления, без гнева…
Его больной, угасший взор,
Молящий вид, немой укор,
Ей внятно всё. Простая
дева,
С мечтами, сердцем прежних
дней,
Теперь опять воскресла в ней.
— Стой, стой! — прервал кошевой, дотоле стоявший, потупив глаза в землю, как и все запорожцы, которые в важных
делах никогда не отдавались первому порыву, но
молчали и между тем в тишине совокупляли грозную силу негодования. — Стой! и я скажу слово. А что ж вы — так бы и этак поколотил черт вашего батька! — что ж вы делали сами? Разве у вас сабель не было, что ли? Как же вы попустили такому беззаконию?
— Да что вы все такие скучные! — вскрикнул он вдруг, совсем неожиданно, — скажите что-нибудь! Что в самом
деле так сидеть-то! Ну, говорите же! Станем разговаривать… Собрались и
молчим… Ну, что-нибудь!
Раскольников положил фуражку, продолжая
молчать и серьезно, нахмуренно вслушиваться в пустую и сбивчивую болтовню Порфирия. «Да что он, в самом
деле, что ли, хочет внимание мое развлечь глупою своею болтовней?»
— Я о
деле пришел говорить, — громко и нахмурившись проговорил вдруг Раскольников, встал и подошел к Соне. Та
молча подняла на него глаза. Взгляд его был особенно суров, и какая-то дикая решимость выражалась в нем.
Раскольников смотрел на все с глубоким удивлением и с тупым бессмысленным страхом. Он решился
молчать и ждать: что будет дальше? «Кажется, я не в бреду, — думал он, — кажется, это в самом
деле…»
— Да ведь нельзя же
молчать, когда чувствуешь, ощупом чувствуешь, что вот мог бы
делу помочь, кабы… Эх!.. Ты дело-то подробно знаешь?
Наконец, пришло известие (Дуня даже приметила некоторое особенное волнение и тревогу в ее последних письмах), что он всех чуждается, что в остроге каторжные его не полюбили; что он
молчит по целым
дням и становится очень бледен.
Варвара. Знай свое
дело —
молчи, коли уж лучше ничего не умеешь. Что стоишь — переминаешься? По глазам вижу, что у тебя и на уме-то.
Гаврило. «
Молчит»! Чудак ты… Как же ты хочешь, чтоб он разговаривал, коли у него миллионы! С кем ему разговаривать? Есть человека два-три в городе, с ними он разговаривает, а больше не с кем; ну, он и
молчит. Он и живет здесь не подолгу от этого от самого; да и не жил бы, кабы не
дела. А разговаривать он ездит в Москву, в Петербург да за границу, там ему просторнее.
Целый
день играет!
Молчит, когда его бранят!
Схватка произошла в тот же
день за вечерним чаем. Павел Петрович сошел в гостиную уже готовый к бою, раздраженный и решительный. Он ждал только предлога, чтобы накинуться на врага; но предлог долго не представлялся. Базаров вообще говорил мало в присутствии «старичков Кирсановых» (так он называл обоих братьев), а в тот вечер он чувствовал себя не в духе и
молча выпивал чашку за чашкой. Павел Петрович весь горел нетерпением; его желания сбылись наконец.
Варвара грубо и даже как будто озлобленно перебивала ее вопросами. Вошла Анфимьевна и
молча начала
раздевать Любашу, а та вырывалась из ее рук, вскрикивая...
— Очень революция, знаете, приучила к необыкновенному. Она, конечно, испугала, но учила, чтоб каждый
день приходил с необыкновенным. А теперь вот свелось к тому, что Столыпин все вешает, вешает людей и все быстро отупели. Старичок Толстой объявил: «Не могу
молчать», вышло так, что и он хотел бы молчать-то, да уж такое у него положение, что надо говорить, кричать…
— Успокойтесь, — предложил Самгин, совершенно подавленный, и ему показалось, что Безбедов в самом
деле стал спокойнее. Тагильский
молча отошел под окно и там распух, расплылся в сумраке. Безбедов сидел согнув одну ногу, гладя колено ладонью, другую ногу он сунул под нары, рука его все дергала рукав пиджака.
Четыре
дня лежал он, задыхаясь, синий, разбухший, и, глядя в потолок мокрыми щелочками глаз,
молчал.
Самгин вдруг почувствовал: ему не хочется, чтобы Дронов слышал эти речи, и тотчас же начал ‹говорить› ему о своих
делах. Поглаживая ладонью лоб и ершистые волосы на черепе, Дронов
молча, глядя в рюмку водки, выслушал его и кивнул головой, точно сбросив с нее что-то.
Самгин слушал
молча и настороженно. У него росло подозрение, что этот тесть да и Попов, наверное, попробуют расспрашивать о
делах Марины, за тем и пригласили. В сущности, обидно, что она скрывает от него свои
дела…
—
Молчи! — крикнула Лидия, топнув ногою. — Это не твое
дело, не тебя обманывают. И папа не обманывает, а потому что боится…
Сверху спускалась Лидия. Она садилась в угол, за роялью, и чужими глазами смотрела оттуда, кутая, по привычке, грудь свою газовым шарфом. Шарф был синий, от него на нижнюю часть лица ее ложились неприятные тени. Клим был доволен, что она
молчит, чувствуя, что, если б она заговорила, он стал бы возражать ей.
Днем и при людях он не любил ее.
Через два
дня вечером он снова сидел у нее. Он пришел к Нехаевой рано, позвал ее гулять, но на улице девушка скучно
молчала, а через полчаса пожаловалась, что ей холодно.
Лидия пожала его руку
молча. Было неприятно видеть, что глаза Варвары провожают его с явной радостью. Он ушел, оскорбленный равнодушием Лидии, подозревая в нем что-то искусственное и демонстративное. Ему уже казалось, что он ждал: Париж сделает Лидию более простой, нормальной, и, если даже несколько развратит ее, — это пошло бы только в пользу ей. Но, видимо, ничего подобного не случилось и она смотрит на него все теми же глазами ночной птицы, которая не умеет жить
днем.
Все
молчали, глядя на реку: по черной дороге бесшумно двигалась лодка, на носу ее горел и кудряво дымился светец, черный человек осторожно шевелил веслами, а другой, с длинным шестом в руках, стоял согнувшись у борта и целился шестом в отражение огня на воде; отражение чудесно меняло формы, становясь похожим то на золотую рыбу с множеством плавников, то на глубокую, до
дна реки, красную яму, куда человек с шестом хочет прыгнуть, но не решается.
Слушали его внимательно,
молча, и молчание было такое почтительно скучное, каким бывает оно на торжественных заседаниях по поводу годовщины или десятилетия со
дня смерти высокоуважаемых общественных деятелей.
— Ты бы, дурак,
молчал, не путался в разговор старших-то. Война — не глупость. В пятом году она вон как народ расковыряла. И теперь, гляди, то же будет… Война —
дело страшное…
Климу не хотелось спать, но он хотел бы перешагнуть из мрачной суеты этого
дня в область других впечатлений. Он предложил Маракуеву ехать на Воробьевы горы. Маракуев
молча кивнул головой.
— Нуте-с, товарищи, теперь с баррикад уходить не
дело, — говорит он, и все слушают его
молча, не перебивая. — На обеих баррикадах должно быть тридцать пять, на этой — двадцать. Прошу на места.
«А может быть, Безбедова тоже убили, чтоб он
молчал о том, что знает? Может быть, Тагильский затем и приезжал, чтобы устранить Безбедова? Но если мотив убийства — месть Безбедова, тогда
дело теряет таинственность и сенсацию. Если б можно было доказать, что Безбедов действовал, подчиняясь чужой воле…»
Бальзаминов. Ты
молчи, не твое
дело!
Штольц за столом говорил мало, но ел много: видно, что он в самом
деле был голоден. Прочие и подавно ели
молча.
Если это подтверждалось, он шел домой с гордостью, с трепетным волнением и долго ночью втайне готовил себя на завтра. Самые скучные, необходимые занятия не казались ему сухи, а только необходимы: они входили глубже в основу, в ткань жизни; мысли, наблюдения, явления не складывались,
молча и небрежно, в архив памяти, а придавали яркую краску каждому
дню.
Он в самом
деле все глядел и не слыхал ее слов и
молча поверял, что в нем делается; дотронулся до головы — там тоже что-то волнуется, несется с быстротой. Он не успевает ловить мыслей: точно стая птиц, порхнули они, а у сердца, в левом боку, как будто болит.
Эта немота опять бросила в нее сомнение. Молчание длилось. Что значит это молчание? Какой приговор готовится ей от самого проницательного, снисходительного судьи в целом мире? Все прочее безжалостно осудит ее, только один он мог быть ее адвокатом, его бы избрала она… он бы все понял, взвесил и лучше ее самой решил в ее пользу! А он
молчит: ужели
дело ее потеряно?..
И вдруг она опять стала покойна, ровна, проста, иногда даже холодна. Сидит, работает и
молча слушает его, поднимает по временам голову, бросает на него такие любопытные, вопросительные, прямо идущие к
делу взгляды, так что он не раз с досадой бросал книгу или прерывал какое-нибудь объяснение, вскакивал и уходил. Оборотится — она провожает его удивленным взглядом: ему совестно станет, он воротится и что-нибудь выдумает в оправдание.
Если Ольге приходилось иногда раздумываться над Обломовым, над своей любовью к нему, если от этой любви оставалось праздное время и праздное место в сердце, если вопросы ее не все находили полный и всегда готовый ответ в его голове и воля его
молчала на призыв ее воли, и на ее бодрость и трепетанье жизни он отвечал только неподвижно-страстным взглядом, — она впадала в тягостную задумчивость: что-то холодное, как змея, вползало в сердце, отрезвляло ее от мечты, и теплый, сказочный мир любви превращался в какой-то осенний
день, когда все предметы кажутся в сером цвете.
Она опомнилась, но снова
Закрыла очи — и ни слова
Не говорит. Отец и мать
Ей сердце ищут успокоить,
Боязнь и горесть разогнать,
Тревогу смутных дум устроить…
Напрасно. Целые два
дня,
То
молча плача, то стеня,
Мария не пила, не ела,
Шатаясь, бледная как тень,
Не зная сна. На третий
деньЕе светлица опустела.