Неточные совпадения
Изложив таким манером нечто в свое извинение, не могу не присовокупить, что родной наш город Глупов, производя обширную торговлю квасом, печенкой и вареными яйцами, имеет три реки и, в согласность древнему Риму, на
семи горах построен, на коих в гололедицу великое множество экипажей ломается и столь же бесчисленно лошадей побивается. Разница в том только состоит, что в Риме сияло нечестие, а у нас — благочестие, Рим заражало буйство, а нас — кротость, в Риме бушевала подлая чернь, а у нас — начальники.
И вот ввели в
семью чужую…
Да ты не слушаешь меня…» —
«Ах, няня, няня, я тоскую,
Мне тошно, милая моя:
Я плакать, я рыдать готова!..» —
«Дитя мое, ты нездорова;
Господь помилуй и спаси!
Чего ты хочешь, попроси…
Дай окроплю святой водою,
Ты вся
горишь…» — «Я не больна:
Я… знаешь, няня… влюблена».
«Дитя мое, Господь с тобою!» —
И няня девушку с мольбой
Крестила дряхлою рукой.
Он понял, что чувства эти действительно как бы составляли настоящую и уже давнишнюю, может быть, тайну ее, может быть, еще с самого отрочества, еще в
семье, подле несчастного отца и сумасшедшей от
горя мачехи, среди голодных детей, безобразных криков и попреков.
В июле, в самый зной, в полуденную пору,
Сыпучими песками, в
гору,
С поклажей и с
семьёй дворян,
Четвёркою рыдван
Тащился.
— Вы — все про это, эх вы! Как же вы не понимаете, что от этого и
горе — оттого, что заманиваем друг друга в
семью, в родню, в толпу? Ни церкви, ни партии — не помогут вам…
— Леонтья я перевезу к себе: там он будет как в своей
семье, — продолжал Райский, — и если
горе не пройдет, то он и останется навсегда в тихом углу…
Но отец Аввакум имел, что французы называют, du guignon [неудачу — фр.]. К вечеру стал подувать порывистый ветерок,
горы закутались в облака. Вскоре облака заволокли все небо. А я подготовлял было его увидеть Столовую
гору, назначил пункт, с которого ее видно, но перед нами стояли
горы темных туч, как будто стены, за которыми прятались и Стол и Лев. «Ну, завтра увижу, — сказал он, — торопиться нечего». Ветер дул сильнее и сильнее и наносил дождь, когда мы вечером, часов в
семь, подъехали к отелю.
И только на другой день, на берегу, вполне вникнул я в опасность положения, когда в разговорах об этом объяснилось, что между берегом и фрегатом, при этих огромных, как
горы, волнах, сообщения на шлюпках быть не могло; что если б фрегат разбился о рифы, то ни наши шлюпки — а их шесть-семь и большой баркас, — ни шлюпки с других наших судов не могли бы спасти и пятой части всей нашей команды.
Наконец совершилось наше восхождение на якутский, или тунгусский, Монблан. Мы выехали часов в
семь со станции и ехали незаметно в
гору буквально по океану камней. Редко-редко где на полверсты явится земляная тропинка и исчезнет. Якутские лошади малорослы, но сильны, крепки, ступают мерно и уверенно. Мне переменили вчерашнюю лошадь, у которой сбились копыта, и дали другую, сильнее, с крупным шагом, остриженную a la мужик.
Семья Заплатиных в уездном городке Узле, заброшенном в глубь Уральских
гор, представляла оригинальное и вполне современное явление.
На этом участке Бикин принимает в себя справа: Алайчи, Ланжихезу 1-ю (хлебная речка), Ланжихезу 2-ю, Мажичжуйзу (агатовый рот, пещера, грот) и На-минял с притоками Хояки, берущую начало с
горы Чомуынза (вершина с гречихой), а слева — Гохсан-зафар (гольдское название), Ханихезу (глинистая речка), Нюдергу (по-китайски Нюонихеза — речка, где в грязи залегают коровы) и Шаньзягаму (высокое пастбище
семьи Шань).
Следуя за рекой, тропа уклоняется на восток, но не доходит до истоков, а поворачивает опять на север и взбирается на перевал Кудя-Лин [Гу-цзя-лин — первая (или хребет)
семьи Гу.], высота которого определяется в 260 м. Подъем на него с юга и спуск на противоположную сторону — крутые. Куполообразную
гору с левой стороны перевала китайцы называют Цзун-ган-шань [Цзунь-гань-шань —
гора, от которой отходят главные дороги.]. Она состоит главным образом из авгитового андезита.
Да будет ваш союз благословен
Обилием и счастием! В богатстве
И радости живите до последних
Годов своих в
семье детей и внуков!
Печально я гляжу на торжество
Народное: разгневанный Ярило
Не кажется, и лысая вершина
Горы его покрыта облаками.
Не доброе сулит Ярилин гнев:
Холодные утра и суховеи,
Медвяных рос убыточные порчи,
Неполные наливы хлебных зерен,
Ненастную уборку — недород,
И ранние осенние морозы,
Тяжелый год и житниц оскуденье.
Пророчество ее скоро сбылось; по счастию, на этот раз гроза пронеслась над головой ее
семьи, но много набралась бедная
горя и страху.
Часто мы ходили с Ником за город, у нас были любимые места — Воробьевы
горы, поля за Драгомиловской заставой. Он приходил за мной с Зонненбергом часов в шесть или
семь утра и, если я спал, бросал в мое окно песок и маленькие камешки. Я просыпался, улыбаясь, и торопился выйти к нему.
Старик Рыхлинский по — прежнему выходил к завтраку и обеду, по — прежнему спрашивал: «Qui a la règle», по — прежнему чинил суд и расправу. Его жена также степенно вела обширное хозяйство, Марыня занималась с нами, не давая больше воли своим чувствам, и вся
семья гордо несла свое
горе, ожидая новых ударов судьбы.
Отдельные сцены производили потрясающее впечатление.
Горело десятками лет нажитое добро,
горело благосостояние нескольких тысяч
семей. И тут же рядом происходили те комедии, когда люди теряют от паники голову. Так, Харитон Артемьич бегал около своего горевшего дома с кипой газетной бумаги в руках — единственное, что он успел захватить.
Это известие ужасно поразило Харитину. У нее точно что оборвалось в груди. Ведь это она, Харитина, кругом виновата, что сестра с
горя спилась. Да, она… Ей живо представился весь ужас положения всей
семьи Галактиона, иллюстрировавшегося народною поговоркой: муж пьет — крыша
горит, жена запила — весь дом. Дальше она уже плохо понимала, что ей говорил Замараев о каком-то стеариновом заводе, об Ечкине, который затягивает богоданного тятеньку в это дело, и т. д.
— Мы ведь тут, каналья ты этакая, живем одною
семьей, а я у них, как посаженый отец на свадьбе… Ты, ангел мой, еще не знаешь исправника Полупьянова. За глаза меня так навеличивают. Хорош мальчик, да хвалить некому… А впрочем, не попадайся, ежели что — освежую… А русскую хорошо пляшешь? Не умеешь? Ах ты, пентюх!.. А вот постой, мы Харитину в круг выведем. Вот так девка: развей
горе веревочкой!
Ребенок родился в богатой
семье Юго-западного края, в глухую полночь. Молодая мать лежала в глубоком забытьи, но, когда в комнате раздался первый крик новорожденного, тихий и жалобный, она заметалась с закрытыми глазами в своей постели. Ее губы шептали что-то, и на бледном лице с мягкими, почти детскими еще чертами появилась гримаса нетерпеливого страдания, как у балованного ребенка, испытывающего непривычное
горе.
А может случиться — подумать боюсь! —
Я первого мужа забуду,
Условиям новой
семьи подчинюсь
И сыну не матерью буду,
А мачехой лютой?..
Горю от стыда…
Прости меня, бедный изгнанник!
Тебя позабыть! Никогда! никогда!
Ты сердца единый избранник…
И однако же эти две пошлости расстраивают всю гармонию семейного быта Русаковых, заставляют отца проклинать дочь, дочь — уйти от отца и затем ставят несчастную девушку в такое положение, за которым, по мнению самого Русакова, следует не только для нее самой
горе и бесчестье на всю жизнь, но и общий позор для целой
семьи.
Хитрый Коваль пользовался случаем и каждый вечер «полз до шинка», чтобы выпить трохи горилки и «погвалтувати» с добрыми людьми. Одна сноха Лукерья ходила с надутым лицом и сердитовала на стариков. Ее туляцкая
семья собиралась уходить в орду, и бедную бабу тянуло за ними. Лукерья выплакивала свое
горе где-нибудь в уголке, скрываясь от всех. Добродушному Терешке-казаку теперь особенно доставалось от тулянки-жены, и он спасался от нее тоже в шинок, где гарцевал батько Дорох.
Дети с бабушкой, вероятно, в конце июля отправятся. Разрешение детям уже вышло, но идет переписка о старушке. Кажется, мудрено старушку здесь остановить. В Туринске на эту
семью много легло
горя…
Ульрих Райнер оставил
семью у Блюма и уехал в Швейцарию. С помощью старых приятелей он скоро нашел очень хорошенькую ферму под одною из
гор, вблизи боготворимой им долины Рютли, и перевез сюда жену и сына.
— Откроем приют для угнетенных; сплотимся, дружно поможем общими силами частному
горю и защитим личность от
семьи и общества. Сильный поработает за бессильного: желудки не будут пугать, так и головы смелее станут. Дело простое.
Призадумался честной купец и, подумав мало ли, много ли времени, говорит ей таковые слова: «Хорошо, дочь моя милая, хорошая и пригожая, достану я тебе таковой хрустальный тувалет; а и есть он у дочери короля персидского, молодой королевишны, красоты несказанной, неописанной и негаданной: и схоронен тот тувалет в терему каменном, высокиим, и стоит он на
горе каменной, вышина той
горы в триста сажен, за
семью дверьми железными, за
семью замками немецкими, и ведут к тому терему ступеней три тысячи, и на каждой ступени стоит по воину персидскому и день и ночь, с саблею наголо булатного, и ключи от тех дверей железныих носит королевишна на поясе.
Таким образом, детям рудниковых рабочих приходится слишком рано содержать не только самих себя и свои
семьи, но и
семью отца, а такой заработок может дать только одна «
гора».
— Не плачь! — говорил Павел ласково и тихо, а ей казалось, что он прощается. — Подумай, какою жизнью мы живем? Тебе сорок лет, — а разве ты жила? Отец тебя бил, — я теперь понимаю, что он на твоих боках вымещал свое
горе, —
горе своей жизни; оно давило его, а он не понимал — откуда оно? Он работал тридцать лет, начал работать, когда вся фабрика помещалась в двух корпусах, а теперь их —
семь!
На западе ежесекундно в синей судороге содрогалось небо. Голова у меня
горела и стучала. Так я просидел всю ночь и заснул только часов в
семь утра, когда тьма уже втянулась, зазеленела и стали видны усеянные птицами кровли…
Оказалось, что портреты снимает удивительно: рисунок правильный, освещение эффектное, характерные черты лица схвачены с неподражаемой меткостью, но ни конца, ни отделки, особенно в аксессуарах, никакой; и это бы еще ничего, но хуже всего, что, рисуя с вас портрет, он делался каким-то тираном вашим: сеансы продолжал часов по
семи, и —
горе вам, если вы вздумаете встать и выйти: бросит кисть, убежит и ни за какие деньги не станет продолжать работы.
Явилась
семья друзей, и с ними неизбежная чаша. Друзья созерцали лики свои в пенистой влаге, потом в лакированных сапогах. «Прочь
горе, — восклицали они, ликуя, — прочь заботы! Истратим, уничтожим, испепелим, выпьем жизнь и молодость! Ура!» Стаканы и бутылки с треском летели на пол.
Этот псевдоним имел свою историю. Н.И. Пастухов с
семьей, задолго до выхода своей газеты, жил на даче в селе Волынском за Дорогомиловской заставой. После газетной работы по ночам, за неимением денег на извозчика, часто ходил из Москвы пешком по Можайке, где грабежи были не редкость, особенно на Поклонной
горе. Уж очень для грабителей место было удобное — издали все кругом видно.
Движимый
горем и раскаянием в своем невольном преступлении, Н.И. Пастухов дал несколько тысяч
семье Васи, поставил над его могилой мраморный памятник и внес в земскую управу сумму на учреждение в ближайшем селе школы в память убитого.
Он хотел внушить государю, что Воронцов всегда, особенно в ущерб русским, оказывающий покровительство и даже послабление туземцам, оставив Хаджи-Мурата на Кавказе, поступил неблагоразумно; что, по всей вероятности, Хаджи-Мурат только для того, чтобы высмотреть наши средства обороны, вышел к нам и что поэтому лучше отправить Хаджи-Мурата в центр России и воспользоваться им уже тогда, когда его
семья будет выручена из
гор и можно будет увериться в его преданности.
Садо, у которого останавливался Хаджи-Мурат, уходил с
семьей в
горы, когда русские подходили к аулу.
Он решил, что надо бежать в
горы и с преданными аварцами ворваться в Ведено и или умереть, или освободить
семью.
— Скажи сардарю, — сказал он еще, — что моя
семья в руках моего врага; и до тех пор, пока
семья моя в
горах, я связан и не могу служить. Он убьет мою жену, убьет мать, убьет детей, если я прямо пойду против него. Пусть только князь выручит мою
семью, выменяет ее на пленных, и тогда я или умру, или уничтожу Шамиля.
Только завидели спускающиеся с
горы дедушкины дроги — кушанье уже стояло на столе, и вся
семья ожидала хозяина на крыльце.
Состояние Казани было ужасно: из двух тысяч осьмисот шестидесяти
семи домов, в ней находившихся, две тысячи пятьдесят
семь сгорело.
И начинало мне представляться, что годы и десятки лет будет тянуться этот ненастный вечер, будет тянуться вплоть до моей смерти, и так же будет реветь за окнами ветер, так же тускло будет
гореть лампа под убогим зеленым абажуром, так же тревожно буду ходить я взад и вперед по моей комнате, так же будет сидеть около печки молчаливый, сосредоточенный Ярмола — странное, чуждое мне существо, равнодушное ко всему на свете: и к тому, что у него дома в
семье есть нечего, и к бушеванию ветра, и к моей неопределенной, разъедающей тоске.
— С этих пор точно благодетельный ангел снизошел в нашу
семью. Все переменилось. В начале января отец отыскал место, Машутка встала на ноги, меня с братом удалось пристроить в гимназию на казенный счет. Просто чудо совершил этот святой человек. А мы нашего чудесного доктора только раз видели с тех пор — это когда его перевозили мертвого в его собственное имение Вишню. Да и то не его видели, потому что то великое, мощное и святое, что жило и
горело в чудесном докторе при его жизни, угасло невозвратимо.
В углу, на грязной широкой постели, лежала девочка лет
семи, ее лицо
горело, дыхание было коротко и затруднительно, широко раскрытые блестящие глаза смотрели пристально и бесцельно.
Все эти доводы и увещания были слишком избиты, чтобы убедить кого-нибудь, и Алена Евстратьевна переходила в другой тон: она начинала расхваливать братца Гордея Евстратыча, как только умела, а потом разливалась в жалобах на неполадки в брагинском дому — как рассорились снохи из-за подарков Гордея Евстратыча, как балуются ребята на прииске, хотя Татьяна Власьевна и стоит за них
горой; как сохнет и тает Нюша; как все отступились от брагинской
семьи.
— Да ведь вы обещали мне золотые
горы? — уже закричал Брагин, хватаясь за голову. — Вы меня обманули!.. разорили!.. Вы меня со всей
семьей пустили по миру…
Последнее чувство росло и увеличивалось, как катившийся под
гору ком снега, так что люди самые близкие к этой
семье начали теперь относиться к ней как-то подозрительно, хотя к этому не было подано ни малейшего повода.
— Граждане, товарищи, хорошие люди! Мы требуем справедливости к нам — мы должны быть справедливы друг ко другу, пусть все знают, что мы понимаем высокую цену того, что нам нужно, и что справедливость для нас не пустое слово, как для наших хозяев. Вот человек, который оклеветал женщину, оскорбил товарища, разрушил одну
семью и внес
горе в другую, заставив свою жену страдать от ревности и стыда. Мы должны отнестись к нему строго. Что вы предлагаете?
— Ты думаешь! Надо знать. Вон, за
горою, живет
семья Сенцамане, — спроси у них историю деда Карло — это будет полезно для твоей жены.
А теперь ведь так или иначе она перед ними виновата, она нарушила свои обязанности к ним, принесла
горе и позор в
семью; теперь самое жестокое обращение с ней имеет уже поводы и оправдание.
Приказание княжеское было исполнено в точности.
Семья нечаянного восприемника новорожденного княжича, потихоньку голося и горестно причитывая, через день, оплаканная родственниками и свойственниками, выехала из родного села на доморощенных, косматых лошаденках и, гонимая страшным призраком грозного князя, потянулась от родных степей заволжских далеко-далеко к цветущей заднепровской Украине, к этой обетованной земле великорусского крепостного, убегавшего от своей горе-горькой жизни.