Неточные совпадения
— Адский пейзаж с черненькими фигурами недожаренных грешников. Железные
горы, а на них жалкая трава, как зеленая ржавчина. Знаешь, я все более не люблю природу, — заключила она свой отчет, улыбаясь и подчеркнув слово «природа» брезгливой гримасой. — Эти
горы, воды, рыбы — все это удивительно тяжело и глупо. И —
заставляет жалеть людей. А я — не умею жалеть.
Костер стал
гореть не очень ярко; тогда пожарные, входя во дворы, приносили оттуда поленья дров, подкладывали их в огонь, — на минуту дым становился гуще, а затем огонь яростно взрывал его, и отблески пламени
заставляли дома дрожать, ежиться.
Он
заставил память найти автора этой цитаты, а пока она рылась в прочитанных книгах, поезд ворвался в туннель и, оглушая грохотом, покатился как будто под
гору в пропасть, в непроницаемую тьму.
— А если это не в
гору идет, под
гору? — тихо спросила Варвара и
заставила Самгина пошутить...
Когда Самгин вышел в коридор — на стене
горела маленькая лампа, а Николай подметал веником белый сор на полу, он согнулся поперек коридора и
заставил домохозяина остановиться.
Мать возьмет голову Илюши, положит к себе на колени и медленно расчесывает ему волосы, любуясь мягкостью их и
заставляя любоваться и Настасью Ивановну, и Степаниду Тихоновну, и разговаривает с ними о будущности Илюши, ставит его героем какой-нибудь созданной ею блистательной эпопеи. Те сулят ему золотые
горы.
Ольга сидела на
горе, слышала зов и, сдерживая смех, молчала. Ей хотелось
заставить его взойти на
гору.
— Пусть драпировка, — продолжала Вера, — но ведь и она, по вашему же учению, дана природой, а вы хотите ее снять. Если так, зачем вы упорно привязались ко мне, говорите, что любите, — вон изменились, похудели!.. Не все ли вам равно, с вашими понятиями о любви, найти себе подругу там в слободе или за Волгой в деревне? Что
заставляет вас ходить целый год сюда, под
гору?
Да и с крутых-то
гор никакими кнутами не
заставишь лошадей идти рысью: тут они обнаруживают непоколебимое упорство.
Она настаивала, чтобы вечера вовсе не было, но вечер устроился, маленький, без выставки, стало быть, неотяготительный для нее, и она, — чего никак не ожидала, — забыла свое
горе: в эти годы горевать так не хочется, бегать, хохотать и веселиться так хочется, что малейшая возможность забыть
заставляет забыть на время
горе.
После ее приезда в Москву вот что произошло со мной: я лежал в своей комнате, на кровати, в состоянии полусна; я ясно видел комнату, в углу против меня была икона и
горела лампадка, я очень сосредоточенно смотрел в этот угол и вдруг под образом увидел вырисовавшееся лицо Минцловой, выражение лица ее было ужасное, как бы одержимое темной силой; я очень сосредоточенно смотрел на нее и духовным усилием
заставил это видение исчезнуть, страшное лицо растаяло.
И однако же эти две пошлости расстраивают всю гармонию семейного быта Русаковых,
заставляют отца проклинать дочь, дочь — уйти от отца и затем ставят несчастную девушку в такое положение, за которым, по мнению самого Русакова, следует не только для нее самой
горе и бесчестье на всю жизнь, но и общий позор для целой семьи.
Вместо ответа Вася схватил камень и запустил им в медного заводовладельца. Вот тебе, кикимора!.. Нюрочке тоже хотелось бросить камнем, но она не посмела. Ей опять сделалось весело, и с
горы она побежала за Васей, расставив широко руки, как делал он. На мосту Вася набрал шлаку и
заставил ее бросать им в плававших у берега уток. Этот пестрый стекловидный шлак так понравился Нюрочке, что она набила им полные карманы своей шубки, причем порезала руку.
Апрельское солнце ласково заглядывало в кухню, разбегалось игравшими зайчиками по выбеленным стенам и
заставляло гореть, как жар, медную посуду, разложенную на двух полках над кухонным залавком.
В Могилеве, на станции, встречаю фельдъегеря, разумеется, тотчас спрашиваю его: не знает ли он чего-нибудь о Пушкине. Он ничего не мог сообщить мне об нем, а рассказал только, что за несколько дней до его выезда
сгорел в Царском Селе Лицей, остались одни стены и воспитанников поместили во флигеле. [Пожар в здании Лицея был 12 мая.] Все это вместе
заставило меня нетерпеливо желать скорей добраться до столицы.
Погрустил я с вами, добрая Надежда Николаевна: известие о смерти вашего внука Васи сильно нас поразило. Тут невольно мысль и молитва о близких покойного. Да успокоит вас милосердый бог в этом новом
горе. В сердечном моем сочувствии вы не сомневаетесь — боюсь распространяться, чтоб не
заставить вас снова задуматься, хотя вполне уверен в вашей полной покорности воле божьей.
В пространной зале
горит это милое дерево, которое так сладко
заставляет биться маленькие сердца.
Разбитной (подавая ему руку). Так это вы меня спрашивали, мсьё Налетов? А мне этот болван дежурный назвал какого-то Пролетаева! Mille pardons, [Тысяча извинений (франц.).] что
заставил вас дожидаться… А я был занят… у нас, знаете, князь — пренеутомимый старикашка! все чтобы у него
горело, загонял совсем!
Выстрелы уже слышались, особенно иногда, когда не мешали
горы, или доносил ветер, чрезвычайно ясно, часто и, казалось, близко: то как будто взрыв потрясал воздух и невольно
заставлял вздрагивать, то быстро друг за другом следовали менее сильные звуки, как барабанная дробь, перебиваемая иногда поразительным гулом, то всё сливалось в какой-то перекатывающийся треск, похожий на громовые удары, когда гроза во всем разгаре, и только что полил ливень.
Несмотря на этот подленький голос при виде опасности, вдруг заговоривший внутри вас, вы, особенно взглянув на солдата, который, размахивая руками и осклизаясь под
гору, по жидкой грязи, рысью, со смехом бежит мимо вас, — вы
заставляете молчать этот голос, невольно выпрямляете грудь, поднимаете выше голову и карабкаетесь вверх на скользкую глинистую
гору.
Дорожка эта скоро превратилась в тропинку и наконец совсем исчезла, пересеченная канавой. Санин посоветовал вернуться, но Марья Николаевна сказала: «Нет! я хочу в
горы! Поедем прямо, как летают птицы», — и
заставила свою лошадь перескочить канаву. Санин тоже перескочил. За канавой начинался луг, сперва сухой, потом влажный, потом уже совсем болотистый: вода просачивалась везде, стояла лужицами. Марья Николаевна пускала лошадь нарочно по этим лужицам, хохотала и твердила: «Давайте школьничать!»
Вся Москва от мала до велика ревностно гордилась своими достопримечательными людьми: знаменитыми кулачными бойцами, огромными, как
горы, протодиаконами, которые
заставляли страшными голосами своими дрожать все стекла и люстры Успенского собора, а женщин падать в обмороки, знаменитых клоунов, братьев Дуровых, антрепренера оперетки и скандалиста Лентовского, репортера и силача Гиляровского (дядю Гиляя), московского генерал-губернатора, князя Долгорукова, чьей вотчиной и удельным княжеством почти считала себя самостоятельная первопрестольная столица, Сергея Шмелева, устроителя народных гуляний, ледяных
гор и фейерверков, и так без конца, удивительных пловцов, голубиных любителей, сверхъестественных обжор, прославленных юродивых и прорицателей будущего, чудодейственных, всегда пьяных подпольных адвокатов, свои несравненные театры и цирки и только под конец спортсменов.
Валерьян был принят в число братьев, но этим и ограничились все его масонские подвиги: обряд посвящения до того показался ему глуп и смешон, что он на другой же день стал рассказывать в разных обществах, как с него снимали не один, а оба сапога, как распарывали брюки, надевали ему на глаза совершенно темные очки, водили его через камни и ямины, пугая, что это
горы и пропасти, приставляли к груди его циркуль и шпагу, как потом ввели в самую ложу, где будто бы ему (тут уж Ченцов начинал от себя прибавлять), для испытания его покорности, посыпали голову пеплом, плевали даже на голову,
заставляли его кланяться в ноги великому мастеру, который при этом, в доказательство своего сверхъестественного могущества, глотал зажженную бумагу.
На мое
горе у него в черном сундуке, окованном железом, много книг — тут: «Омировы наставления», «Мемории артиллерийские», «Письма лорда Седенгали», «О клопе насекомом зловредном, а также об уничтожении оного, с приложением советов против сопутствующих ему»; были книги без начала и конца. Иногда повар
заставлял меня перебирать эти книги, называть все титулы их, — я читал, а он сердито ворчал...
Чтобы вывести девушку из затруднения, Брагин сам раскрыл коробку: внутри на бархатной подушечке жарко
горели три изумруда, точно бобы, осыпанные настоящими брильянтами. Это был целый прибор из броши и серег. Подарок, однако, не произвел надлежащего действия, а только
заставил Феню покраснеть, точно эта коробка была отнята для нее у кого-то другого.
— Граждане, товарищи, хорошие люди! Мы требуем справедливости к нам — мы должны быть справедливы друг ко другу, пусть все знают, что мы понимаем высокую цену того, что нам нужно, и что справедливость для нас не пустое слово, как для наших хозяев. Вот человек, который оклеветал женщину, оскорбил товарища, разрушил одну семью и внес
горе в другую,
заставив свою жену страдать от ревности и стыда. Мы должны отнестись к нему строго. Что вы предлагаете?
— Камни — немы, если человек не
заставит их говорить, — пусть
горы заговорят обо мне, вот чего я хочу!
Мужик! ведь это что-то до того позорное, что достаточно одного сравнения с ним, чтобы
заставить правящего младенца
сгореть со стыда.
Княгиня Ирина Васильевна в это время уже была очень стара; лета и
горе брали свое, и воспитание внука ей было вовсе не по силам. Однако делать было нечего. Точно так же, как она некогда неподвижно оселась в деревне, теперь она засела в Париже и вовсе не помышляла о возвращении в Россию. Одна мысль о каких бы то ни было сборах
заставляла ее трястись и пугаться. «Пусть доживу мой век, как живется», — говорила она и страшно не любила людей, которые напоминали ей о каких бы то ни было переменах в ее жизни.
На самом краю сего оврага снова начинается едва приметная дорожка, будто выходящая из земли; она ведет между кустов вдоль по берегу рытвины и наконец, сделав еще несколько извилин, исчезает в глубокой яме, как уж в своей норе; но тут открывается маленькая поляна, уставленная несколькими высокими дубами; посередине в возвышаются три кургана, образующие правильный треугольник; покрытые дерном и сухими листьями они похожи с первого взгляда на могилы каких-нибудь древних татарских князей или наездников, но, взойдя в середину между них, мнение наблюдателя переменяется при виде отверстий, ведущих под каждый курган, который служит как бы сводом для темной подземной галлереи; отверстия так малы, что едва на коленах может вползти человек, ко когда сделаешь так несколько шагов, то пещера начинает расширяться всё более и более, и наконец три человека могут идти рядом без труда, не задевая почти локтем до стены; все три хода ведут, по-видимому, в разные стороны, сначала довольно круто спускаясь вниз, потом по горизонтальной линии, но галлерея, обращенная к оврагу, имеет особенное устройство: несколько сажен она идет отлогим скатом, потом вдруг поворачивает направо, и
горе любопытному, который неосторожно пустится по этому новому направлению; она оканчивается обрывом или, лучше сказать, поворачивает вертикально вниз: должно надеяться на твердость ног своих, чтоб спрыгнуть туда; как ни говори, две сажени не шутка; но тут оканчиваются все искусственные препятствия; она идет назад, параллельно верхней своей части, и в одной с нею вертикальной плоскости, потом склоняется налево и впадает в широкую круглую залу, куда также примыкают две другие; эта зала устлана камнями, имеет в стенах своих четыре впадины в виде нишей (niches); посередине один четвероугольный столб поддерживает глиняный свод ее, довольно искусно образованный; возле столба заметна яма, быть может, служившая некогда вместо печи несчастным изгнанникам, которых судьба
заставляла скрываться в сих подземных переходах; среди глубокого безмолвия этой залы слышно иногда журчание воды: то светлый, холодный, но маленький ключ, который, выходя из отверстия, сделанного, вероятно, с намерением, в стене, пробирается вдоль по ней и наконец, скрываясь в другом отверстии, обложенном камнями, исчезает; немолчный ропот беспокойных струй оживляет это мрачное жилище ночи...
Троп русачьих нет, потому что они живут по открытым степям и
горам, где никакие кусты и деревья не
заставляют их ходить по одному и тому же месту; но зато русаки иногда имеют довольно постоянные денные лежки в выкопанных ими небольших норах, в снежных сугробах или в норах сурочьих; тут натоптываются некоторым образом такие же тропы, как и в лесу, и на них-то ставят капканы; но по большей части ловят русаков на крестьянских гумнах, куда ходят они и зимою кушать хлеб, пролезая для того, в одном и том же месте, сквозь прясла гуменного забора или перескакивая через него, когда он почти доверху занесен снегом.
Да, если уж заводить речь о каких-то метафизических пятнах, незримо ложащихся на какую-то, не менее метафизическую совесть, то прежде надлежит изобрести средство, которое выгоняло бы эти пятна наружу и
заставляло бы их
гореть на лбу и щеках человека неизгладимым свидетельством того праха, которым преисполнено в нем все, за исключением сюртука и штанов, всегда находящихся в безукоризненной исправности! А так как этого средства, по счастью, не изобретено, то, стало быть…
Более тонкий наблюдатель с первого бы взгляда заметил по грустному выражению лица молодой женщины, что молчаливость ее происходила от какого-то тайного
горя, которое, будучи постоянным предметом размышлений, отрывало ее от всего окружающего мира и
заставляло невольно сосредоточиваться в самой себе.
Но я, испытавшая
горе на самой себе, я буду действовать на мать и на отца девушки, на нее самое, на молодого человека, чтобы только
заставить сберечь их в сердцах своих эту любовь, эту дивную любовь, которая может усыпать цветами их жизненный путь.
— Этот самый старичок, с узелком-то, генерала Жукова дворовый… У нашего генерала, царство небесное, в поварах был. Приходит вечером: «Пусти, говорит, ночевать…» Ну, выпили по стаканчику, известно… Баба заходилась около самовара, — старичка чаем попоить, да не в добрый час
заставила самовар в сенях, огонь из трубы, значит, прямо в крышу, в солому, оно и того. Чуть сами не
сгорели. И шапка у старика
сгорела, грех такой.
Сомкнулись люди, навалились друг на друга, подобно камням, скатившимся с
горы; смотришь на них, и овладевает душою необоримое желание сказать им столь большое и огненное слово, кое обожгло бы их, дошло горячим лучом до глубоко спрятанных душ и оживило и
заставило бы людей вздрогнуть, обняться в радости и любви на жизнь и на смерть.
Первые годы Островский приписывал свои неудачи случайности и, глядя на необыкновенно буйные урожаи, все ждал, что один год сразу поставит его на ноги. И он убивался над работой, голодал,
заставил голодать жену и ребенка, все расширяя свои запашки… В этом году лето опять дало одну солому, а осенью измученная
горем жена умерла от цинги.
Или, часто ходя с двумя-тремя мирными татарами по ночам в
горы засаживаться на дороги, чтоб подкарауливать и убивать немирных проезжих татар, хотя сердце не раз говорило ему, что ничего тут удалого нет, он считал себя обязанным
заставлять страдать людей, в которых он будто разочарован за что-то и которых он будто бы презирал и ненавидел.
В ущельях
гор его голос будил сердитое эхо, а по утрам на озере, когда ловили рыбу, он кругло перекатывался по сонной и блестящей воде и
заставлял улыбаться первые робкие солнечные лучи.
Помоги Христа ради, матушка, пособи в великом
горе моем,
заставь за себя вечно Бога молить…
Любовь очень часто в представлении таких людей, признающих жизнь в животной личности, то самое чувство, вследствие которого для блага своего ребенка мать отнимает, посредством найма кормилицы, у другого ребенка молоко его матери; то чувство, по которому отец отнимает последний кусок у голодающих людей, чтобы обеспечить своих детей; это то чувство, по которому любящий женщину страдает от этой любви и
заставляет ее страдать, соблазняя ее, или из ревности губит себя и ее; это то чувство, по которому люди одного, любимого ими товарищества наносят вред чуждым или враждебным его товариществу людям; это то чувство, по которому человек мучит сам себя над «любимым» занятием и этим же занятием причиняет
горе и страдания окружающим его людям; это то чувство, по которому люди не могут стерпеть оскорбления любимому отечеству и устилают поля убитыми и ранеными, своими и чужими.
Павлуша, между прочим, представил у нас с гитарой комическую сцену, имевшую соотношение с претерпеваемым бедствием, то есть с голодом, — и тем «
заставил самое
горе смеяться». Для этого он сел в темноватом конце комнаты на стул, взял свою гитару о четырех струнах и велел покрыть себя простынею.
Но того, кто притесняет бедных,
заставляет, как мула, за грош работать на себя, а сам только кальян курит да подсчитывает туманы, того настигнет в
горах шашка Керима, да!
Только разве очень искусный фокусник мог бы поставить на этой насыпи экипаж так, чтобы он стоял прямо, обыкновенно же экипаж всегда находится в положений, которое, пока вы не привыкли, каждую минуту
заставляет вас кричать: «Ямщик, мы опрокидываемся!» То правые колеса погружаются в глубокую колею, а левые стоят на вершинах
гор, то два колеса увязли в грязи, третье на вершине, а четвертое болтается в воздухе…
Часы сменялись часами, дни — днями, недели — неделями. Институтская жизнь — бледная, небогатая событиями — тянулась однообразно, вяло. Но я уже привыкла к ней. Она мне не казалась больше невыносимой и тяжелой, как раньше. Даже ее маленькие интересы заполняли меня,
заставляя забывать минутами высокие
горы и зеленые долины моего сказочно-чудесного Востока.
Та глубокая печаль, печаль о не своем
горе, которая была начертана на этом лице, была так гармонически слита с ее личною, собственною ее печалью, до такой степени эти две печали сливались в одну, не давая возможности проникнуть в ее сердце, даже в сон ее чему-нибудь такому, что бы могло нарушить гармонию самопожертвования, которое она олицетворяла, — что при одном взгляде на нее всякое страдание теряло свои пугающие стороны, делалось делом простым, легким, успокаивающим и, главное, живым, что вместо слов: „как страшно!“
заставляло сказать: „как хорошо! как славно!“»
Любовь очень часто в представлении людей, признающих жизнь в животной личности, — то самое чувство, вследствие которого для блага своего ребенка одна мать отнимает у другого голодного ребенка молоко его матери и страдает от беспокойства за успех кормления; то чувство, по которому отец, мучая себя, отнимает последний кусок хлеба у голодающих людей, чтобы обеспечить своих детей; это то чувство, по которому любящий женщину страдает от этой любви и
заставляет ее страдать, соблазняя ее, или из ревности губит себя и ее; то чувство, по которому бывает даже, что человек из любви насильничает женщину; это то чувство, по которому люди одного товарищества наносят вред другим, чтобы отстоять своих; это то чувство, по которому человек мучает сам себя над любимым занятием и этим же занятием причиняет
горе и страдания окружающим его людям; это то чувство, по которому люди не могут стерпеть оскорбления любимому отечеству и устилают поля убитыми и ранеными, своими и чужими.
О пожаре им особенно не писали, и только упомянули вскользь, что
сгорела изба птичницы и что Аксинью с Митькой перевели в людскую. Весть о поступке Юрика и боязнь за его здоровье могли
заставить Волгина ускорить свой приезд и сократить время лечения Лидочки, как думалось Фридриху Адольфовичу, и он предпочел скрыть о «событии» до поры до времени. Из писем отца мальчики знали, что Лидочка лечится очень упорно в губернском городе, но о результатах леченья Юрий Денисович не писал им ни слова.
Между тем Илья Максимович старался сделать как можно приятнее ее пребывание у него: давал ей своих рысаков для катания к ледяным
горам и к бегу, которые тогда на Москве-реке кипели народом;
заставлял молодого слугу и мальчика играть камедь — чьего сочинения, неизвестно.
— По картинке-то праздник мышам боком вышел…» Соснул Игнатыч с
горя и во сне Петра Еремеева за ржавчину на винтовке
заставил ружейную смазку есть.