Неточные совпадения
Беден, нечесан Калинушка,
Нечем ему щеголять,
Только расписана спинушка,
Да за рубахой не знать.
С лаптя до ворота
Шкура вся вспорота,
Пухнет с мякины живот.
Верченый, крученый,
Сеченый, мученый,
Еле Калина бредет:
В ноги кабатчику стукнется,
Горе потопит в вине.
Только в субботу аукнется
С барской конюшни
жене…
Но ничего не вышло. Щука опять на яйца села; блины, которыми острог конопатили, арестанты съели; кошели, в которых кашу варили,
сгорели вместе с кашею. А рознь да галденье пошли пуще прежнего: опять стали взаимно друг у друга земли разорять,
жен в плен уводить, над девами ругаться. Нет порядку, да и полно. Попробовали снова головами тяпаться, но и тут ничего не доспели. Тогда надумали искать себе князя.
— Пожалуйста, не объясняй причины! Я не могу иначе! Мне очень совестно перед тобой и перед ним. Но ему, я думаю, не будет большого
горя уехать, а мне и моей
жене его присутствие неприятно.
Спустясь в середину города, я пошел бульваром, где встретил несколько печальных групп, медленно подымающихся в
гору; то были большею частию семейства степных помещиков; об этом можно было тотчас догадаться по истертым, старомодным сюртукам мужей и по изысканным нарядам
жен и дочерей; видно, у них вся водяная молодежь была уже на перечете, потому что они на меня посмотрели с нежным любопытством: петербургский покрой сюртука ввел их в заблуждение, но, скоро узнав армейские эполеты, они с негодованием отвернулись.
— Какая же здесь окраина? Рядом — институт благородных девиц, дальше — на
горе — военные склады, там часовые стоят. Да и я — не одна, — дворник, горничная, кухарка. Во флигеле — серебряники, двое братьев, один — женатый,
жена и служит горничной мне. А вот в женском смысле — одна, — неожиданно и очень просто добавила Марина.
Привалов сначала сомневался в искренности ее чувства, приписывая ее
горе неоправдавшимся надеждам на получение наследства, но потом ему сделалось жаль
жены, которая бродила по дому бледная и задумчивая.
— Одно решите мне, одно! — сказал он мне (точно от меня теперь все и зависело), —
жена, дети!
Жена умрет, может быть, с
горя, а дети хоть и не лишатся дворянства и имения, — но дети варнака, и навек. А память-то, память какую в сердцах их по себе оставлю!
— Так, мой друг, так, — горячо говорил Кирсанов, целуя
жену, у которой
горели глаза от одушевления.
Шатры номадов. Вокруг шатров пасутся овцы, лошади, верблюды. Вдали лес олив и смоковниц. Еще дальше, дальше, на краю горизонта к северо — западу, двойной хребет высоких
гор. Вершины
гор покрыты снегом, склоны их покрыты кедрами. Но стройнее кедров эти пастухи, стройнее пальм их
жены, и беззаботна их жизнь в ленивой неге: у них одно дело — любовь, все дни их проходят, день за днем, в ласках и песнях любви.
Его
жена умерла; она, привычная к провинциальной жизни, удерживала его от переселения в Петербург; теперь он переехал в Петербург, пошел в
гору еще быстрее и лет еще через десять его считали в трех — четырех миллионах.
Я пожал руку
жене — на лице у нее были пятны, рука
горела. Что за спех, в десять часов вечера, заговор открыт, побег, драгоценная жизнь Николая Павловича в опасности? «Действительно, — подумал я, — я виноват перед будочником, чему было дивиться, что при этом правительстве какой-нибудь из его агентов прирезал двух-трех прохожих; будочники второй и третьей степени разве лучше своего товарища на Синем мосту? А сам-то будочник будочников?»
То-то вот
горе, что
жена детей не рожает, а кажется, если б у него, подобно Иакову, двенадцать сынов было, он всех бы телятиной накормил, да еще осталось бы!
Приехал и названый брат есаула, Данило Бурульбаш, с другого берега Днепра, где, промеж двумя
горами, был его хутор, с молодою
женою Катериною и с годовым сыном.
Старик Рыхлинский по — прежнему выходил к завтраку и обеду, по — прежнему спрашивал: «Qui a la règle», по — прежнему чинил суд и расправу. Его
жена также степенно вела обширное хозяйство, Марыня занималась с нами, не давая больше воли своим чувствам, и вся семья гордо несла свое
горе, ожидая новых ударов судьбы.
Это известие ужасно поразило Харитину. У нее точно что оборвалось в груди. Ведь это она, Харитина, кругом виновата, что сестра с
горя спилась. Да, она… Ей живо представился весь ужас положения всей семьи Галактиона, иллюстрировавшегося народною поговоркой: муж пьет — крыша
горит,
жена запила — весь дом. Дальше она уже плохо понимала, что ей говорил Замараев о каком-то стеариновом заводе, об Ечкине, который затягивает богоданного тятеньку в это дело, и т. д.
— Нельзя тебе знать! — ответила она угрюмо, но все-таки рассказала кратко: был у этой женщины муж, чиновник Воронов, захотелось ему получить другой, высокий чин, он и продал
жену начальнику своему, а тот ее увез куда-то, и два года она дома не жила. А когда воротилась — дети ее, мальчик и девочка, померли уже, муж — проиграл казенные деньги и сидел в тюрьме. И вот с
горя женщина начала пить, гулять, буянить. Каждый праздник к вечеру ее забирает полиция…
Когда я пил у него чай, то он и его
жена говорили мне, что жить на Сахалине можно и земля хорошо родит, но что всё
горе в том, что нынче народ обленился, избаловался и не старается.
Маланья Сергеевна с
горя начала в своих письмах умолять Ивана Петровича, чтобы он вернулся поскорее; сам Петр Андреич желал видеть своего сына; но он все только отписывался, благодарил отца за
жену, за присылаемые деньги, обещал приехать вскоре — и не ехал.
— А что Родион-то Потапыч скажет, когда узнает? — повторяла Устинья Марковна. — Лучше уж Фене оставаться было в Тайболе: хоть не настоящая, а все же как будто и
жена. А теперь на улицу глаза нельзя будет показать… У всех на виду наше-то
горе!
Хитрый Коваль пользовался случаем и каждый вечер «полз до шинка», чтобы выпить трохи горилки и «погвалтувати» с добрыми людьми. Одна сноха Лукерья ходила с надутым лицом и сердитовала на стариков. Ее туляцкая семья собиралась уходить в орду, и бедную бабу тянуло за ними. Лукерья выплакивала свое
горе где-нибудь в уголке, скрываясь от всех. Добродушному Терешке-казаку теперь особенно доставалось от тулянки-жены, и он спасался от нее тоже в шинок, где гарцевал батько Дорох.
Переезд с Самосадки совершился очень быстро, — Петр Елисеич ужасно торопился, точно боялся, что эта новая должность убежит от него. Устраиваться в Крутяше помогали Ефим Андреич и Таисья. Нюрочка здесь в первый раз познакомилась с Парасковьей Ивановной и каждый день уходила к ней. Старушка с первого раза привязалась к девочке, как к родной. Раз Ефим Андреич, вернувшись с рудника, нашел
жену в слезах. Она открыла свое тайное
горе только после усиленных просьб.
Ульрих Райнер оставил семью у Блюма и уехал в Швейцарию. С помощью старых приятелей он скоро нашел очень хорошенькую ферму под одною из
гор, вблизи боготворимой им долины Рютли, и перевез сюда
жену и сына.
—
Жена твоя все уверяла отца, что я могу остановиться у тебя, — говорил Павел, видимо, еще занятый своим прежним
горем.
Старик же Покровский, с
горя от жестокостей
жены своей, предался самому дурному пороку и почти всегда бывал в нетрезвом виде.
В остроге посещала его
жена. Без него ей и так плохо было, а тут еще
сгорела и совсем разорилась, стала с детьми побираться. Бедствия
жены еще больше озлобили Степана. Он и в остроге был зол со всеми и раз чуть не зарубил топором кашевара, за что ему был прибавлен год. В этот год он узнал, что
жена его померла и что дома его нет больше…
Божественная искра небесного огня, который, более или менее,
горит во всех нас, сверкнула бы там незаметно во мне и скоро потухла бы в праздной жизни или зажглась бы в привязанности к
жене и детям.
Но во всяком случае, хоть там теперь и кричат во все трубы, что Ставрогину надо было
жену сжечь, для того и город
сгорел, но…
Такого-то рода письмецо Егор Егорыч нес в настоящую минуту к отцу Василию, которого, к великому
горю своему и досаде, застал заметно выпившим; кроме того, он увидел на столе графин с водкой, какие-то зеленоватые груздя и безобразнейший, до половины уже съеденный пирог, на каковые предметы отец Василий, испуганный появлением Егора Егорыча, указывал
жене глазами; но та, не находя, по-видимому, в сих предметах ничего предосудительного, сначала не понимала его.
— Что же это за такое большое
горе! — возразил Аггей Никитич. — Ченцов не сын родной Егора Егорыча… Мало ли у кого племянники разводятся с
женами… Я, как сужу по себе…
— Но я, — сколько он ни виноват передо мною, — обдумав теперь, не желаю этого: ссора наша чисто семейная, и мне потом, согласитесь, барон, остаться
женою ссыльного ужасно!.. И за что же я, без того убитая
горем, буду этим титулом называться всю мою жизнь?
— Пусть же будет по обычаю, — сказал Морозов и, подойдя к
жене, он сперва поклонился ей в ноги. Когда они поцеловались, губы Елены
горели как огонь; как лед были холодны губы Дружины Андреевича.
— Эх вы,
жены, всероссийские
жены! А туда же с польками равняются! Нет, далеко еще вам, подруженьки, до полек! Дай-ка Измаила Термосесова польке, она бы с ним не рассталась и
горы бы Араратские с ним перевернула.
— Скажи сардарю, — сказал он еще, — что моя семья в руках моего врага; и до тех пор, пока семья моя в
горах, я связан и не могу служить. Он убьет мою
жену, убьет мать, убьет детей, если я прямо пойду против него. Пусть только князь выручит мою семью, выменяет ее на пленных, и тогда я или умру, или уничтожу Шамиля.
Портной встретил с поклоном «доброго барина»; он, должно быть, с
горя, а может, и с радости, что мебель ему доставалась, сильно выпил;
жена скоро его увела.
Не надо думать, однако, чтобы новый помпадур был человек холостой; нет, он был женат и имел детей; но
жена его только и делала, что с утра до вечера ела печатные пряники. Это зрелище до такой степени истерзало его, что он с
горя чуть-чуть не погрузился в чтение недоимочных реестров. Но и это занятие представляло слишком мало пищи для ума и сердца, чтобы наполнить помпадурову жизнь. Он стал ходить в губернское правление и тосковать.
Когда он возвращался в Чурасово после своих страшных подвигов, то вел себя попрежнему почтительно к старшим, ласково и внимательно к равным, предупредительно и любезно к своей
жене, которая, выплакав свое
горе, опять стала здорова и весела, а дом ее попрежнему был полон гостей и удовольствий.
Года через полтора после смерти первой
жены, горячо им любимой, выплакав сердечное
горе, Николай Федорович успокоился и влюбился в дочь известного описателя Оренбургского края, тамошнего помещика П. А. Рычкова, и вскоре женился.
И застает себя или казаком, работающим в садах с казачкою
женою, или абреком в
горах, или кабаном, убегающим от себя же самого.
«Но через двадцать лет она сама пришла, измученная, иссохшая, а с нею был юноша, красивый и сильный, как сама она двадцать лет назад. И, когда ее спросили, где была она, она рассказала, что орел унес ее в
горы и жил с нею там, как с
женой. Вот его сын, а отца нет уже; когда он стал слабеть, то поднялся, в последний раз, высоко в небо и, сложив крылья, тяжело упал оттуда на острые уступы
горы, насмерть разбился о них…
«Без всяких ощущений», — как будто только на свете и ощущений, что идолопоклонство мужа к
жене,
жены к мужу, да ревнивое желание так поглотить друг друга для самих себя, чтоб ближнему ничего не досталось, плакать только о своем
горе, радоваться своему счастью.
— Нет, в самом деле пройду… У вас будет огонек
гореть, а я по тротуару и пройду. Вам-то хорошо, а я… Что же, у всякого своя судьба, и я буду рада, что вы счастливы. Может быть, когда-нибудь и меня вспомните в такой вечерок. Жена-то, конечно, ничего на знает — молодые ничего не понимают, а у вас свои мысли в голове.
И
жена Репки тоже
сгорела.
Записался в запорожцы, уморил с
горя красную девицу, с которой был помолвлен, терпел нападки от своих братьев казаков за то, что миловал
жен и детей, не увечил безоружных, не жег для забавы дома, когда в них не было вражеской засады, — и чуть было меня не зарыли живого в землю с одним нахалом казаком, которого за насмешки я хватил неловко по голове нагайкою… да, к счастию, он отдохнул.
А
жена одного батальонного командира, странная женщина, надевала офицерское платье и уезжала по вечерам в
горы, без проводника.
Костылев. Зачем тебя давить? Кому от этого польза? Господь с тобой, живи знай в свое удовольствие… А я на тебя полтинку накину, — маслица в лампаду куплю… и будет перед святой иконой жертва моя
гореть… И за меня жертва пойдет, в воздаяние грехов моих, и за тебя тоже. Ведь сам ты о грехах своих не думаешь… ну вот… Эх, Андрюшка, злой ты человек!
Жена твоя зачахла от твоего злодейства… никто тебя не любит, не уважает… работа твоя скрипучая, беспокойная для всех…
Пепел. А поймаешь, — на
горе всему вашему гнезду. Ты думаешь — я молчать буду перед следователем? Жди от волка толка! Спросят: кто меня на воровство подбил и место указал? Мишка Костылев с
женой! Кто краденое принял? Мишка Костылев с
женой!
Петр и
жена его, повернувшись спиной к окнам, пропускавшим лучи солнца, сидели на полу; на коленях того и другого лежал бредень, который, обогнув несколько раз избу, поднимался вдруг
горою в заднем углу и чуть не доставал в этом месте до люльки, привешенной к гибкому шесту, воткнутому в перекладину потолка.
То вдруг ему представляется русая головка его будущей
жены, почему-то в слезах и в глубоком
горе склоняющаяся к нему на плечо; то он видит добрые, голубые глаза Чуриса, с нежностью глядящие на единственного пузатого сынишку.
— Граждане, товарищи, хорошие люди! Мы требуем справедливости к нам — мы должны быть справедливы друг ко другу, пусть все знают, что мы понимаем высокую цену того, что нам нужно, и что справедливость для нас не пустое слово, как для наших хозяев. Вот человек, который оклеветал женщину, оскорбил товарища, разрушил одну семью и внес
горе в другую, заставив свою
жену страдать от ревности и стыда. Мы должны отнестись к нему строго. Что вы предлагаете?