Неточные совпадения
«Ужели, — думает Евгений, —
Ужель она? Но точно… Нет…
Как! из глуши степных селений…»
И неотвязчивый лорнет
Он обращает поминутно
На ту, чей вид напомнил смутно
Ему забытые черты.
«Скажи мне, князь, не знаешь ты,
Кто там в малиновом берете
С послом испанским
говорит?»
Князь на Онегина глядит.
«Ага! давно ж ты не был в свете.
Постой, тебя представлю я». —
«Да кто ж она?» — «Жена моя».
«Нет, этого мы приятелю и понюхать не дадим», — сказал про себя Чичиков и потом объяснил, что такого приятеля никак не найдется, что одни издержки по этому делу будут
стоить более, ибо от судов нужно отрезать полы собственного кафтана да уходить подалее; но что если он уже действительно так стиснут, то, будучи подвигнут участием, он готов дать… но что это такая безделица, о которой даже не
стоит и
говорить.
Уже несколько минут
стоял Плюшкин, не
говоря ни слова, а Чичиков все еще не мог начать разговора, развлеченный как видом самого хозяина, так и всего того, что было в его комнате.
— Партии нет возможности оканчивать, —
говорил Чичиков и заглянул в окно. Он увидел свою бричку, которая
стояла совсем готовая, а Селифан ожидал, казалось, мановения, чтобы подкатить под крыльцо, но из комнаты не было никакой возможности выбраться: в дверях
стояли два дюжих крепостных дурака.
— Такая дрянь! —
говорил Ноздрев,
стоя перед окном и глядя на уезжавший экипаж. — Вон как потащился! конек пристяжной недурен, я давно хотел подцепить его. Да ведь с ним нельзя никак сойтиться. Фетюк, просто фетюк!
Портной, который
стоял в полном торжестве,
говорил только: «Будьте покойны, кроме Петербурга, нигде так не сошьют».
Что Ноздрев лгун отъявленный, это было известно всем, и вовсе не было в диковинку слышать от него решительную бессмыслицу; но смертный, право, трудно даже понять, как устроен этот смертный: как бы ни была пошла новость, но лишь бы она была новость, он непременно сообщит ее другому смертному, хотя бы именно для того только, чтобы сказать: «Посмотрите, какую ложь распустили!» — а другой смертный с удовольствием преклонит ухо, хотя после скажет сам: «Да это совершенно пошлая ложь, не стоящая никакого внимания!» — и вслед за тем сей же час отправится искать третьего смертного, чтобы, рассказавши ему, после вместе с ним воскликнуть с благородным негодованием: «Какая пошлая ложь!» И это непременно обойдет весь город, и все смертные, сколько их ни есть, наговорятся непременно досыта и потом признают, что это не
стоит внимания и не достойно, чтобы о нем
говорить.
Англичанин
стоит и сзади держит на веревке собаку, и под собакой разумеется Наполеон: «Смотри, мол,
говорит, если что не так, так я на тебя сейчас выпущу эту собаку!» — и вот теперь они, может быть, и выпустили его с острова Елены, и вот он теперь и пробирается в Россию, будто бы Чичиков, а в самом деле вовсе не Чичиков.
Не мешает сделать еще замечание, что Манилова… но, признаюсь, о дамах я очень боюсь
говорить, да притом мне пора возвратиться к нашим героям, которые
стояли уже несколько минут перед дверями гостиной, взаимно упрашивая друг друга пройти вперед.
Принял он Чичикова отменно ласково и радушно, ввел его совершенно в доверенность и рассказал с самоуслажденьем, скольких и скольких
стоило ему трудов возвесть именье до нынешнего благосостояния; как трудно было дать понять простому мужику, что есть высшие побуждения, которые доставляют человеку просвещенная роскошь, искусство и художества; сколько нужно было бороться с невежеством русского мужика, чтобы одеть его в немецкие штаны и заставить почувствовать, хотя сколько-нибудь, высшее достоинство человека; что баб, несмотря на все усилия, он до сих <пор> не мог заставить надеть корсет, тогда как в Германии, где он
стоял с полком в 14-м году, дочь мельника умела играть даже на фортепиано,
говорила по-французски и делала книксен.
— Передавай, передавай, Денис, Козьме! Козьма, бери хвост у Дениса! Фома Большой, напирай туды же, где и Фома Меньшой! Заходи справа, справа заходи!
Стой,
стой, черт вас побери обоих! Запутали меня самого в невод! Зацепили,
говорю, проклятые, зацепили за пуп.
Я
стоял сзади одной толстой дамы, осененной розовыми перьями; пышность ее платья напоминала времена фижм, а пестрота ее негладкой кожи — счастливую эпоху мушек из черной тафты. Самая большая бородавка на ее шее прикрыта была фермуаром. Она
говорила своему кавалеру, драгунскому капитану...
Войдя в залу, я спрятался в толпе мужчин и начал делать свои наблюдения. Грушницкий
стоял возле княжны и что-то
говорил с большим жаром; она его рассеянно слушала, смотрела по сторонам, приложив веер к губкам; на лице ее изображалось нетерпение, глаза ее искали кругом кого-то; я тихонько подошел сзади, чтоб подслушать их разговор.
Я знаю, старые кавказцы любят
поговорить, порассказать; им так редко это удается: другой лет пять
стоит где-нибудь в захолустье с ротой, и целые пять лет ему никто не скажет «здравствуйте» (потому что фельдфебель
говорит «здравия желаю»).
— Уверяю, заботы немного, только
говори бурду, какую хочешь, только подле сядь и
говори. К тому же ты доктор, начни лечить от чего-нибудь. Клянусь, не раскаешься. У ней клавикорды
стоят; я ведь, ты знаешь, бренчу маленько; у меня там одна песенка есть, русская, настоящая: «Зальюсь слезьми горючими…» Она настоящие любит, — ну, с песенки и началось; а ведь ты на фортепианах-то виртуоз, мэтр, Рубинштейн… Уверяю, не раскаешься!
— Н… нет, видел, один только раз в жизни, шесть лет тому. Филька, человек дворовый у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо к горке, где
стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что перед самою смертью мы крепко поссорились. «Как ты смеешь,
говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше не приходил. Я Марфе Петровне тогда не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить, да посовестился.
Ахиллесу, наконец, показалось непорядком, что человек не пьян, а
стоит перед ним в трех шагах, глядит в упор и ничего не
говорит.
Нет, Дунечка, все вижу и знаю, о чем ты со мной много — то
говорить собираешься; знаю и то, о чем ты всю ночь продумала, ходя по комнате, и о чем молилась перед Казанскою божией матерью, которая у мамаши в спальне
стоит.
И хоть я и далеко
стоял, но я все, все видел, и хоть от окна действительно трудно разглядеть бумажку, — это вы правду
говорите, — но я, по особому случаю, знал наверно, что это именно сторублевый билет, потому что, когда вы стали давать Софье Семеновне десятирублевую бумажку, — я видел сам, — вы тогда же взяли со стола сторублевый билет (это я видел, потому что я тогда близко
стоял, и так как у меня тотчас явилась одна мысль, то потому я и не забыл, что у вас в руках билет).
Похолодев и чуть-чуть себя помня, отворил он дверь в контору. На этот раз в ней было очень мало народу,
стоял какой-то дворник и еще какой-то простолюдин. Сторож и не выглядывал из своей перегородки. Раскольников прошел в следующую комнату. «Может, еще можно будет и не
говорить», — мелькало в нем. Тут одна какая-то личность из писцов, в приватном сюртуке, прилаживалась что-то писать у бюро. В углу усаживался еще один писарь. Заметова не было. Никодима Фомича, конечно, тоже не было.
Встала и
говорит: «Если он со двора выходит, а стало быть, здоров, и мать забыл, значит, неприлично и стыдно матери у порога
стоять и ласки, как подачки, выпрашивать».
— Да прозябал всю жизнь уездным почтмейстером… пенсионишко получает, шестьдесят пять лет, не
стоит и
говорить… Я его, впрочем, люблю. Порфирий Петрович придет: здешний пристав следственных дел… правовед. Да, ведь ты знаешь…
Говоря это, они
стояли на лестнице, на площадке, перед самою хозяйкиною дверью.
— Вы сами же вызывали сейчас на откровенность, а на первый же вопрос и отказываетесь отвечать, — заметил Свидригайлов с улыбкой. — Вам все кажется, что у меня какие-то цели, а потому и глядите на меня подозрительно. Что ж, это совершенно понятно в вашем положении. Но как я ни желаю сойтись с вами, я все-таки не возьму на себя труда разуверять вас в противном. Ей-богу, игра не
стоит свеч, да и говорить-то с вами я ни о чем таком особенном не намеревался.
Раскольников вскочил с дивана,
постоял было несколько секунд и сел опять, не
говоря ни слова. Мелкие конвульсии вдруг прошли по всему его лицу.
Посреди улицы
стояла коляска, щегольская и барская, запряженная парой горячих серых лошадей; седоков не было, и сам кучер, слезши с козел,
стоял подле; лошадей держали под уздцы. Кругом теснилось множество народу, впереди всех полицейские. У одного из них был в руках зажженный фонарик, которым он, нагибаясь, освещал что-то на мостовой, у самых колес. Все
говорили, кричали, ахали; кучер казался в недоумении и изредка повторял...
— Ну
стоит ли с тобой
говорить!
—
Стой! — закричал Разумихин, хватая вдруг его за плечо, —
стой! Ты наврал! Я надумался: ты наврал! Ну какой это подвох? Ты
говоришь, что вопрос о работниках был подвох? Раскуси: ну если б это ты сделал, мог ли б ты проговориться, что видел, как мазали квартиру… и работников? Напротив: ничего не видал, если бы даже и видел! Кто ж сознается против себя?
«Мизинца,
говорит, этого человека не
стою!» Твоего то есть.
— Эх, брат, да ведь природу поправляют и направляют, а без этого пришлось бы потонуть в предрассудках. Без этого ни одного бы великого человека не было.
Говорят: «долг, совесть», — я ничего не хочу
говорить против долга и совести, — но ведь как мы их понимаем?
Стой, я тебе еще задам один вопрос. Слушай!
«Где это, — подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти,
говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так,
стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, — то лучше так жить, чем сейчас умирать!
Они хотели было
говорить, но не могли. Слезы
стояли в их глазах. Они оба были бледны и худы; но в этих больных и бледных лицах уже сияла заря обновленного будущего, полного воскресения в новую жизнь. Их воскресила любовь, сердце одного заключало бесконечные источники жизни для сердца другого.
«Разве возможно такое циническое и смешное сопоставление?» Разумихин отчаянно покраснел при этой мысли, и вдруг, как нарочно, в это же самое мгновение, ясно припомнилось ему, как он
говорил им вчера,
стоя на лестнице, что хозяйка приревнует его к Авдотье Романовне… это уж было невыносимо.
Тарас
стоял в толпе, потупив голову и в то же время гордо приподняв очи, и одобрительно только
говорил: «Добре, сынку, добре!»
— Да он славно бьется! —
говорил Бульба, остановившись. — Ей-богу, хорошо! — продолжал он, немного оправляясь, — так, хоть бы даже и не пробовать. Добрый будет козак! Ну, здорово, сынку! почеломкаемся! — И отец с сыном стали целоваться. — Добре, сынку! Вот так колоти всякого, как меня тузил; никому не спускай! А все-таки на тебе смешное убранство: что это за веревка висит? А ты, бейбас, что
стоишь и руки опустил? —
говорил он, обращаясь к младшему, — что ж ты, собачий сын, не колотишь меня?
А козаки все еще
говорили промеж собой, и всю ночь
стояла у огней, приглядываясь пристально во все концы, трезвая, не смыкавшая очей стража.
—
«Постой-ка», Волк сказал: «сперва мне ведать надо,
Каков пастух у стада?» —
«Хоть
говорят, что он
Не плох, заботлив и умён,
Однако стадо я обшёл со всех сторон
И высмотрел собак: они совсем не жирны,
И плохи, кажется, и смирны».
— Все скажу Ольге, все! —
говорил Штольц. — Недаром она забыть не может тебя. Нет, ты
стоил ее: у тебя сердце как колодезь глубоко!
Когда они обедали со Штольцем у ее тетки, Обломов во время обеда испытывал ту же пытку, что и накануне, жевал под ее взглядом,
говорил, зная, чувствуя, что над ним, как солнце,
стоит этот взгляд, жжет его, тревожит, шевелит нервы, кровь. Едва-едва на балконе, за сигарой, за дымом, удалось ему на мгновение скрыться от этого безмолвного, настойчивого взгляда.
— Нет, каков шельма! «Дай,
говорит, мне на аренду», — опять с яростью начал Тарантьев, — ведь нам с тобой, русским людям, этого в голову бы не пришло! Это заведение-то немецкой стороной пахнет. Там все какие-то фермы да аренды. Вот
постой, он его еще акциями допечет.
— Сюда? — рассеянно повторила она. — Как я сюда попала? Да вот так, пришла…
Постой… да что об этом
говорить!
— Что ж это такое? — вслух сказал он в забывчивости. — И — любовь тоже… любовь? А я думал, что она как знойный полдень, повиснет над любящимися и ничто не двигается и не дохнет в ее атмосфере; и в любви нет покоя, и она движется все куда-то, вперед, вперед… «как вся жизнь»,
говорит Штольц. И не родился еще Иисус Навин, который бы сказал ей: «
Стой и не движись!» Что ж будет завтра? — тревожно спросил он себя и задумчиво, лениво пошел домой.
— Вы ничего не
говорите, так что ж тут стоять-то даром? — захрипел Захар, за неимением другого голоса, который, по словам его, он потерял на охоте с собаками, когда ездил с старым барином и когда ему дунуло будто сильным ветром в горло.
— Послушайте, — повторил он расстановисто, почти шепотом, — я не знаю, что такое барщина, что такое сельский труд, что значит бедный мужик, что богатый; не знаю, что значит четверть ржи или овса, что она
стоит, в каком месяце и что сеют и жнут, как и когда продают; не знаю, богат ли я или беден, буду ли я через год сыт или буду нищий — я ничего не знаю! — заключил он с унынием, выпустив борты вицмундира и отступая от Ивана Матвеевича, — следовательно,
говорите и советуйте мне, как ребенку…
— Когда же я задремал? — оправдывался Обломов, принимая Андрюшу в объятия. — Разве я не слыхал, как он ручонками карабкался ко мне? Я все слышу! Ах, шалун этакой: за нос поймал! Вот я тебя! Вот
постой,
постой! —
говорил он, нежа и лаская ребенка. Потом спустил его на пол и вздохнул на всю комнату.
—
Постой же, вот я тебя выучу, как тревожить барина, когда он почивать хочет! —
говорил он.
— А вот ландыши!
Постойте, я нарву, —
говорил он, нагибаясь к траве, — те лучше пахнут: полями, рощей; природы больше. А сирень все около домов растет, ветки так и лезут в окно, запах приторный. Вон еще роса на ландышах не высохла.
— Представь, —
говорил он, — что Сонечка, которая не
стоит твоего мизинца, вдруг не узнала бы тебя при встрече!
Если нужно было постращать дворника, управляющего домом, даже самого хозяина, он стращал всегда барином: «Вот
постой, я скажу барину, —
говорил он с угрозой, — будет ужо тебе!» Сильнее авторитета он и не подозревал на свете.
— Не
говори, не поминай! — торопливо перебил его Обломов, — я и то вынес горячку, когда увидел, какая бездна лежит между мной и ею, когда убедился, что я не
стою ее… Ах, Андрей! если ты любишь меня, не мучь, не поминай о ней: я давно указывал ей ошибку, она не хотела верить… право, я не очень виноват…