Неточные совпадения
«Для сего, —
говорил он, — уединись
в самый удаленный угол комнаты,
сядь, скрести руки под грудью и устреми взоры на пупок».
— Ты гулял хорошо? — сказал Алексей Александрович,
садясь на свое кресло, придвигая к себе книгу Ветхого Завета и открывая ее. Несмотря на то, что Алексей Александрович не раз
говорил Сереже, что всякий христианин должен твердо знать священную историю, он сам
в Ветхом Завете часто справлялся с книгой, и Сережа заметил это.
— Пожалуйста, пожалуйста, не будем
говорить об этом, — сказал он,
садясь и вместе с тем чувствуя, что
в сердце его поднимается и шевелится казавшаяся ему похороненною надежда.
Зачем, когда
в душе у нее была буря, и она чувствовала, что стоит на повороте жизни, который может иметь ужасные последствия, зачем ей
в эту минуту надо было притворяться пред чужим человеком, который рано или поздно узнает же всё, — она не знала; но, тотчас же смирив
в себе внутреннюю бурю, она
села и стала
говорить с гостем.
Степан Аркадьич с тем несколько торжественным лицом, с которым он
садился в председательское кресло
в своем присутствии, вошел
в кабинет Алексея Александровича. Алексей Александрович, заложив руки за спину, ходил по комнате и думал о том же, о чем Степан Аркадьич
говорил с его женою.
И, так просто и легко разрешив, благодаря городским условиям, затруднение, которое
в деревне потребовало бы столько личного труда и внимания, Левин вышел на крыльцо и, кликнув извозчика,
сел и поехал на Никитскую. Дорогой он уже не думал о деньгах, а размышлял о том, как он познакомится с петербургским ученым, занимающимся социологией, и будет
говорить с ним о своей книге.
— Ах, оставьте, оставьте меня! — сказала она и, вернувшись
в спальню,
села опять на то же место, где она
говорила с мужем, сжав исхудавшие руки с кольцами, спускавшимися с костлявых пальцев, и принялась перебирать
в воспоминании весь бывший разговор.
Но Алексей Александрович еще не успел окончить своей речи, как Степан Аркадьич уже поступил совсем не так, как он ожидал. Степан Аркадьич охнул и
сел в кресло. — Нет, Алексей Александрович, что ты
говоришь! — вскрикнул Облонский, и страдание выразилось на его лице.
Он хотел
поговорить с ним, утешить его; но, вспомнив, что он
в одной рубашке, раздумал и опять
сел к форточке, чтобы купаться
в холодном воздухе и глядеть на этот чудной формы, молчаливый, но полный для него значения крест и на возносящуюся желтояркую звезду.
Спрятавши деньги, Плюшкин
сел в кресла и уже, казалось, больше не мог найти материи, о чем
говорить.
— Хорошо, хорошо, —
говорил Чичиков,
садясь в кресла. — Вы как, матушка?
«Не спится, няня: здесь так душно!
Открой окно да
сядь ко мне». —
«Что, Таня, что с тобой?» — «Мне скучно,
Поговорим о старине». —
«О чем же, Таня? Я, бывало,
Хранила
в памяти не мало
Старинных былей, небылиц
Про злых духов и про девиц;
А нынче всё мне тёмно, Таня:
Что знала, то забыла. Да,
Пришла худая череда!
Зашибло…» — «Расскажи мне, няня,
Про ваши старые года:
Была ты влюблена тогда...
— Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal, [Вставать, дети, вставать!.. пора. Мать уже
в зале (нем.).] — крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне,
сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. — Nu, nun, Faulenzer! [Ну, ну, лентяй! (нем.).] —
говорил он.
Потом
сели кругами все курени вечерять и долго
говорили о делах и подвигах, доставшихся
в удел каждому, на вечный рассказ пришельцам и потомству.
— Эх, батюшка! Слова да слова одни! Простить! Вот он пришел бы сегодня пьяный, как бы не раздавили-то, рубашка-то на нем одна, вся заношенная, да
в лохмотьях, так он бы завалился дрыхнуть, а я бы до рассвета
в воде полоскалась, обноски бы его да детские мыла, да потом высушила бы за окном, да тут же, как рассветет, и штопать бы
села, — вот моя и ночь!.. Так чего уж тут про прощение
говорить! И то простила!
—
Садись, всех довезу! — опять кричит Миколка, прыгая первый
в телегу, берет вожжи и становится на передке во весь рост. — Гнедой даве с Матвеем ушел, — кричит он с телеги, — а кобыленка этта, братцы, только сердце мое надрывает: так бы, кажись, ее и убил, даром хлеб ест.
Говорю,
садись! Вскачь пущу! Вскачь пойдет! — И он берет
в руки кнут, с наслаждением готовясь сечь савраску.
Но лодки было уж не надо: городовой сбежал по ступенькам схода к канаве, сбросил с себя шинель, сапоги и кинулся
в воду. Работы было немного: утопленницу несло водой
в двух шагах от схода, он схватил ее за одежду правою рукою, левою успел схватиться за шест, который протянул ему товарищ, и тотчас же утопленница была вытащена. Ее положили на гранитные плиты схода. Она очнулась скоро, приподнялась,
села, стала чихать и фыркать, бессмысленно обтирая мокрое платье руками. Она ничего не
говорила.
— Э-эх, наплевать! — презрительно и с отвращением прошептал Раскольников, как бы и
говорить не желая. Он было опять привстал, точно хотел куда-нибудь выйти, но опять
сел в видимом отчаянии.
Еще не гласно бы, с ним
говорить опасно,
Давно бы запереть пора,
Послушать, так его мизинец
Умнее всех, и даже князь-Петра!
Я думаю, он просто якобинец,
Ваш Чацкий!!!.. Едемте. Князь, ты везти бы мог
Катишь или Зизи, мы
сядем в шестиместной.
Садясь в тарантас к Базарову, Аркадий крепко стиснул ему руку и долго ничего не
говорил. Казалось, Базаров понял и оценил и это пожатие, и это молчание. Предшествовавшую ночь он всю не спал и не курил и почти ничего не ел уже несколько дней. Сумрачно и резко выдавался его похудалый профиль из-под нахлобученной фуражки.
Она возвращалась,
садилась снова, брала веер, и даже грудь ее не дышала быстрее, а Аркадий опять принимался болтать, весь проникнутый счастием находиться
в ее близости,
говорить с ней, глядя
в ее глаза,
в ее прекрасный лоб, во все ее милое, важное и умное лицо.
«Энергия необходима, —
говаривал он тогда, — l’energie est la première qualite d’un homme d’ètat»; [Энергия — первейшее качество государственного человека (фр.).] а со всем тем он обыкновенно оставался
в дураках и всякий несколько опытный чиновник
садился на него верхом.
В кухне — кисленький запах газа, на плите,
в большом чайнике, шумно кипит вода, на белых кафельных стенах солидно сияет медь кастрюль,
в углу, среди засушенных цветов, прячется ярко раскрашенная статуэтка мадонны с младенцем. Макаров
сел за стол и, облокотясь, сжал голову свою ладонями, Иноков, наливая
в стаканы вино, вполголоса
говорит...
— Ты — про это дело? — ‹сказал› Дронов, входя, и вздохнул,
садясь рядом с хозяином, потирая лоб. — Дельце это — заноза его, — сказал он, тыкая пальцем
в плечо Тагильского, а тот
говорил...
Когда Самгин вошел и
сел в шестой ряд стульев, доцент Пыльников
говорил, что «пошловато-зеленые сборники “Знания” отжили свой краткий век, успев, однако, посеять все эстетически и философски малограмотное, политически вредное, что они могли посеять, засорив, на время, мудрые, незабвенные произведения гениев русской литературы, бессмертных сердцеведов,
в совершенстве обладавших чарующей магией слова».
Клим подумал: нового
в ее улыбке только то, что она легкая и быстрая. Эта женщина раздражала его. Почему она работает на революцию, и что может делать такая незаметная, бездарная? Она должна бы служить сиделкой
в больнице или обучать детей грамоте где-нибудь
в глухом
селе. Помолчав, он стал рассказывать ей, как мужики поднимали колокол, как они разграбили хлебный магазин.
Говорил насмешливо и с намерением обидеть ее. Вторя его словам, холодно кипел дождь.
Клим почувствовал себя умиленным. Забавно было видеть, что такой длинный человек и такая огромная старуха живут
в игрушечном домике,
в чистеньких комнатах, где много цветов, а у стены на маленьком, овальном столике торжественно лежит скрипка
в футляре. Макарова уложили на постель
в уютной, солнечной комнате. Злобин неуклюже
сел на стул и
говорил...
Он мог бы не
говорить этого, череп его блестел, как тыква, окропленная росою.
В кабинете редактор вытер лысину, утомленно
сел за стол, вздохнув, открыл средний ящик стола и положил пред Самгиным пачку его рукописей, — все это, все его жесты Клим видел уже не раз.
Самгин
сел в коляску рядом с Турчаниновым; Безбедов, угрюмо сопя, стоял пред Лидией, — она
говорила ему...
Товарищ прокурора откатился
в угол,
сел в кресло, продолжая
говорить, почесывая пальцами лоб.
Лидия
села в кресло, закинув ногу на ногу, сложив руки на груди, и как-то неловко тотчас же начала рассказывать о поездке по Волге, Кавказу, по морю из Батума
в Крым.
Говорила она, как будто торопясь дать отчет о своих впечатлениях или вспоминая прочитанное ею неинтересное описание пароходов, городов, дорог. И лишь изредка вставляла несколько слов, которые Клим принимал как ее слова.
— Вы старайтесь, чтобы именье это продали нам. Сам у себя мужик добро зорить не станет. А не продадите — набедокурим, это уж я вам без страха
говорю. Лысый да
в соломенной шляпе который — Табаковы братья, они хитряки! Они — пальцем не пошевелят, а — дело сделают! Губернаторы на
селе. Пастыри — пластыри.
Варвара возвратилась около полуночи. Услышав ее звонок, Самгин поспешно зажег лампу,
сел к столу и разбросал бумаги так, чтоб видно было: он давно работает. Он сделал это потому, что не хотел
говорить с женою о пустяках. Но через десяток минут она пришла
в ночных туфлях,
в рубашке до пят, погладила влажной и холодной ладонью его щеку, шею.
Быстро вымыв лицо сына, она отвела его
в комнату, раздела, уложила
в постель и, закрыв опухший глаз его компрессом,
села на стул, внушительно
говоря...
Суховато и очень
в нос
говорила французские фразы, играя лорнетом пред своим густо напудренным лицом, и, прежде чем предложить гостям
сесть, удобно уселась сама.
Умом он понимал, что ведь матерый богатырь из
села Карачарова, будучи прогневан избалованным князем, не так, не этим голосом
говорил, и, конечно,
в зорких степных глазах его не могло быть такой острой иронической усмешечки, отдаленно напоминавшей хитренькие и мудрые искорки глаз историка Василия Ключевского.
Затем наступили очень тяжелые дни. Мать как будто решила договорить все не сказанное ею за пятьдесят лет жизни и часами
говорила, оскорбленно надувая лиловые щеки. Клим заметил, что она почти всегда
садится так, чтоб видеть свое отражение
в зеркале, и вообще ведет себя так, как будто потеряла уверенность
в реальности своей.
Дом посещали, хотя и не часто, какие-то невеселые, неуживчивые люди; они
садились в углах комнат,
в тень,
говорили мало, неприятно усмехаясь.
Вот он старшую, Анфису, берет за руку: «
Садитесь,
говорит,
в коляску».
Зато после, дома, у окна, на балконе, она
говорит ему одному, долго
говорит, долго выбирает из души впечатления, пока не выскажется вся, и
говорит горячо, с увлечением, останавливается иногда, прибирает слово и на лету хватает подсказанное им выражение, и во взгляде у ней успеет мелькнуть луч благодарности за помощь. Или
сядет, бледная от усталости,
в большое кресло, только жадные, неустающие глаза
говорят ему, что она хочет слушать его.
Она казалась выше того мира,
в который нисходила
в три года раз; ни с кем не
говорила, никуда не выезжала, а сидела
в угольной зеленой комнате с тремя старушками, да через сад, пешком, по крытой галерее, ходила
в церковь и
садилась на стул за ширмы.
Но только Обломов ожил, только появилась у него добрая улыбка, только он начал смотреть на нее по-прежнему ласково, заглядывать к ней
в дверь и шутить — она опять пополнела, опять хозяйство ее пошло живо, бодро, весело, с маленьким оригинальным оттенком: бывало, она движется целый день, как хорошо устроенная машина, стройно, правильно, ходит плавно,
говорит ни тихо, ни громко, намелет кофе, наколет сахару, просеет что-нибудь,
сядет за шитье, игла у ней ходит мерно, как часовая стрелка; потом она встанет, не суетясь; там остановится на полдороге
в кухню, отворит шкаф, вынет что-нибудь, отнесет — все, как машина.
Лишь порою
Слепой украинский певец,
Когда
в селе перед народом
Он песни гетмана бренчит,
О грешной деве мимоходом
Казачкам юным
говорит.
— А! нашему Николаю Андреевичу, любвеобильному и надеждами чреватому,
села Колчина и многих иных обладателю! —
говорил голос. — Да прильпнет язык твой к гортани, зане ложь изрыгает! И возница и колесница дома, а стало быть, и хозяйка
в сем месте или окрест обретается. Посмотрим и поищем, либо пождем, дондеже из весей и пастбищ, и из вертограда
в храмину паки вступит.
— Не конфузьтесь, будьте смелее, —
говорила она. — Michel, allez vous promener un peu au le jardin! [Мишель, погуляйте немного
в саду! (искаженное фр.: «dans le jardin»).]
Садитесь, сюда, ближе! — продолжала она, когда юноша ушел.
Софья попросила гостя
сесть. Они стали
говорить о музыке, а Николай Васильевич, пожевав губами, ушел
в гостиную.
— Нет, не всё: когда ждешь скромно, сомневаешься, не забываешься, оно и упадет. Пуще всего не задирай головы и не подымай носа, побаивайся: ну, и дастся. Судьба любит осторожность, оттого и
говорят: «Береженого Бог бережет». И тут не пересаливай: кто слишком трусливо пятится, она тоже не любит и подстережет. Кто воды боится, весь век бегает реки,
в лодку не
сядет, судьба подкараулит: когда-нибудь да
сядет, тут и бултыхнется
в воду.
Я на прошлой неделе заговорила было с князем — вым о Бисмарке, потому что очень интересовалась, а сама не умела решить, и вообразите, он
сел подле и начал мне рассказывать, даже очень подробно, но все с какой-то иронией и с тою именно нестерпимою для меня снисходительностью, с которою обыкновенно
говорят «великие мужи» с нами, женщинами, если те сунутся «не
в свое дело»…
О, опять повторю: да простят мне, что я привожу весь этот тогдашний хмельной бред до последней строчки. Конечно, это только эссенция тогдашних мыслей, но, мне кажется, я этими самыми словами и
говорил. Я должен был привести их, потому что я
сел писать, чтоб судить себя. А что же судить, как не это? Разве
в жизни может быть что-нибудь серьезнее? Вино же не оправдывало. In vino veritas. [Истина
в вине (лат.).]
Нас попросили отдохнуть и выпить чашку чаю
в ожидании, пока будет готов обед. Ну, слава Богу! мы среди живых людей: здесь едят. Японский обед! С какой жадностью читал я, бывало, описание чужих обедов, то есть чужих народов, вникал во все мелочи,
говорил, помните, и вам, как бы желал пообедать у китайцев, у японцев! И вот и эта мечта моя исполнилась. Я pique-assiette [блюдолиз, прихлебатель — фр.] от Лондона до Едо. Что будет, как подадут, как
сядут — все это занимало нас.