Неточные совпадения
Это признак — или злого нрава, или
глубокой постоянной
грусти.
— Зачем тут слово: должны? Тут нет ни позволения, ни запрещения. Пусть страдает, если жаль жертву… Страдание и боль всегда обязательны для широкого сознания и
глубокого сердца. Истинно великие люди, мне кажется, должны ощущать на свете великую
грусть, — прибавил он вдруг задумчиво, даже не в тон разговора.
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я… не „другой“!» — уже с
грустью сказал он и впал в
глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
Он ничего не отвечал, встряхнул ружье на плечо, вышел из беседки и пошел между кустов. Она оставалась неподвижная, будто в
глубоком сне, потом вдруг очнулась, с
грустью и удивлением глядела вслед ему, не веря, чтобы он ушел.
Томная печаль,
глубокая усталость смотрела теперь из ее глаз. Горячие, живые тоны в лице заменились призрачной бледностью. В улыбке не было гордости, нетерпеливых, едва сдерживаемых молодых сил. Кротость и
грусть тихо покоились на ее лице, и вся стройная фигура ее была полна задумчивой, нежной грации и унылого покоя.
Встречаясь, смотрели бы друг на друга
глубоким и осмысленным взглядом, и во взглядах их была бы любовь и
грусть…
Когда я возвратился, в маленьком доме царила мертвая тишина, покойник, по русскому обычаю, лежал на столе в зале, поодаль сидел живописец Рабус, его приятель, и карандашом, сквозь слезы снимал его портрет; возле покойника молча, сложа руки, с выражением бесконечной
грусти, стояла высокая женская фигура; ни один артист не сумел бы изваять такую благородную и
глубокую «Скорбь».
В темной гостиной по вечерам рояль плакала и надрывалась
глубокою и болезненною
грустью, и каждый ее звук отзывался болью в сердце Анны Михайловны.
Ночь была полна
глубокой тишиной, и темнота ее казалась бархатной и теплой. Но тайная творческая жизнь чуялась в бессонном воздухе, в спокойствии невидимых деревьев, в запахе земли. Ромашов шел, не видя дороги, и ему все представлялось, что вот-вот кто-то могучий, властный и ласковый дохнет ему в лицо жарким дыханием. И бы-ла у него в душе ревнивая
грусть по его прежним, детским, таким ярким и невозвратимым вёснам, тихая беззлобная зависть к своему чистому, нежному прошлому…
Вскоре пикник кончился. Ночь похолодела, и от реки потянуло сыростью. Запас веселости давно истощился, и все разъезжались усталые. Недовольные, не скрывая зевоты. Ромашов опять сидел в экипаже против барышень Михиных и всю дорогу молчал. В памяти его стояли черные спокойные деревья, и темная гора, и кровавая полоса зари над ее вершиной, и белая фигура женщины, лежавшей в темной пахучей траве. Но все-таки сквозь искреннюю,
глубокую и острую
грусть он время от времени думал про самого себя патетически...
Но, несмотря на видимую твердость, с которою он переживал свою каторгу, в нем таилась
глубокая, неизлечимая
грусть, которую он старался скрывать от всех.
Любовь Александровна смотрела на него с
глубоким участием; в его глазах, на его лице действительно выражалась тягостная печаль;
грусть его особенно поражала, потому что она не была в его характере, как, например, в характере Круциферского; внимательный человек понимал, что внешнее, что обстоятельства, долго сгнетая эту светлую натуру, насильственно втеснили ей мрачные элементы и что они разъедают ее по несродности.
«Что значит эта тишина, — думал Бельтов, —
глубокую думу или
глубокое бездумье,
грусть или просто лень?
Да и зачем, впрочем, — прибавила она, светло и симпатично улыбаясь мужу, — я и
грусть эту люблю в нем, в ней столько
глубокого.
— Вы посмотрите, — не глядя на нее, говорила мне Мария Николаевна, изучившая ее до тонкости, — посмотрите на это красивое лицо, скорее цыганское, чем ярославское. Она из-под Ярославля. Эти две
глубокие между бровями морщины неотвязной думы, эта безнадежность взгляда. Это не тоска, не
грусть… Это трагедия… Это не лицо, а маска трагедии…
«Бог вам судья, что вы не исполнили обещания. Боюсь отыскивать тому причины и заставляю себя думать, что вы не могли поступить иначе. Безнадежность увидеться с вами заставляет меня рисковать: письмо это посылаю с С… Н… Он добрый и благородный человек, в
глубоком значении этого слова. Чтобы не умереть от
грусти, я должен с вами видеться. Если пройдет несколько дней и я не увижусь с вами, не ручаюсь, что со мной будет… Я не застрелюсь — нет! Я просто умру с печали… Прощайте, до свиданья».
Сотник, уже престарелый, с седыми усами и с выражением мрачной
грусти, сидел перед столом в светлице, подперши обеими руками голову. Ему было около пятидесяти лет; но
глубокое уныние на лице и какой-то бледно-тощий цвет показывали, что душа его была убита и разрушена вдруг, в одну минуту, и вся прежняя веселость и шумная жизнь исчезла навеки. Когда взошел Хома вместе с старым козаком, он отнял одну руку и слегка кивнул головою на низкий их поклон.
Целые сокровища симпатии, утешения, надежды хранятся в этих чистых сердцах, так часто тоже уязвленных, потому что сердце, которое много любит, много
грустит, но где рана бережливо закрыта от любопытного взгляда, затем что
глубокое горе всего чаще молчит и таится.
— Фленушка!.. Знаю, милая, знаю, сердечный друг, каково трудно в молодые годы сердцем владеть, — с тихой
грустью и
глубоким вздохом сказала Манефа. — Откройся же мне, расскажи свои мысли, поведай о думах своих. Вместе обсудим, как лучше сделать, — самой тебе легче будет, увидишь… Поведай же мне, голубка, тайные думы свои… Дорога ведь ты мне, милая моя, ненаглядная!.. Никого на свете нет к тебе ближе меня. Кому ж тебе, как не мне, довериться?
Видя порою его угрюмую и как будто озлобленную мрачность, а порою
глубокую, молчаливую тоску, она в простоте сердца думала, что он все томится по своему злосчастному проигрышу, и потому всячески старалась, насколько могла и умела, облегчить его
грусть, рассеять тяжелую думу, утешить его хотя бы своею собственною беспечальною верою в светлую, безбедную будущность.
Старик не перечил, но и не радовался; напротив, теперь чаще, чем когда-либо, он, из своего уголочка, подолгу стал засматриваться на дочку с молчаливою, но
глубокою и тоскливою
грустью.
На этот счет я не ошибся, но что касается самого характера окружающего меня безмолвия, то я не разгадал его: это не была мертвая тишина, а, напротив, это было безмолвие
глубокого чувства и живой
грусти, которых я, однако, не мог понять, хотя и видел их в образе очень грациозной и одухотворенной группы.
Первый портрет — 1877 года, когда ей было двадцать пять лет. Девически-чистое лицо, очень толстая и длинная коса сбегает по правому плечу вниз. Вышитая мордовская рубашка под черной бархатной безрукавкой. На прекрасном лице —
грусть, но
грусть светлая, решимость и
глубокое удовлетворение. Она нашла дорогу и вся живет революционной работой, в которую ушла целиком. «Девушка строгого, почти монашеского типа». Так определил ее Глеб. Успенский, как раз в то время познакомившийся с нею.
Я смеялся про себя необычным образам и оборотам, непонятным разговорам, как будто записанным в сумасшедшем доме. Не дурачит ли он всех нас пародией?.. И вдруг, медленно и уверенно, в непривычных формах зашевелилось что-то чистое,
глубокое, неожиданно-светлое. Оно ширилось и свободно развертывалось, божественно-блаженное от своего возникновения. Светлая задумчивость была в душе и
грусть, — сколько в мире красоты, и как немногим она раскрывает себя…
Александр Павлович, сидя на троне, произнес на французском языке речь, полную ободрений и обещаний, которую сенаторы, нунции и депутаты слушали в
глубоком молчании. Голос августейшего оратора был глух и печален. Его благородное лицо, носившее отпечаток болезненной бледности, было покрыто облаком
грусти. Речь окончилась следующими замечательными словами...
— Затерялось-с, затерялось, — с
грустью и
глубокими вздохами говаривал Андрей Тихоныч. — А теперь, пожалуй, душ двадцать пять народилось бы. Такое уж несчастье!., следов отыскать не могу. Пропали души, да и все тут.
— Никогда, никогда не поверила бы, — прошептала она сама с собой, — что можно быть так счастливою. — Лицо ее просияло улыбкой; но в то же самое время она вздохнула, и тихая
грусть выразилась в ее
глубоком взгляде. Как будто кроме того счастья, которое она испытывала, было другое, недостижимое в этой жизни счастье, о котором она невольно вспомнила в эту минуту.
В то время, как Анна Павловна назвала императрицу, лицо ее вдруг представило
глубокое и искреннее выражение преданности и уважения, соединенное с
грустью, что́ с ней бывало каждый раз, когда она в разговоре упоминала о своей высокой покровительнице.