Неточные совпадения
Ему было девять лет, он был ребенок; но душу свою он знал, она была дорога ему, он берег ее, как веко бережет
глаз, и без ключа любви никого не пускал в свою душу. Воспитатели его жаловались, что он не хотел учиться, а душа его была переполнена жаждой познания. И он учился у Капитоныча, у няни, у Наденьки, у Василия Лукича, а не у
учителей. Та вода, которую отец и педагог ждали на свои колеса, давно уже просочилась и работала в другом месте.
Не шевельнул он ни
глазом, ни бровью во все время класса, как ни щипали его сзади; как только раздавался звонок, он бросался опрометью и подавал
учителю прежде всех треух (
учитель ходил в треухе); подавши треух, он выходил первый из класса и старался ему попасться раза три на дороге, беспрестанно снимая шапку.
— Да, хорошо, если подберешь такие обстоятельства, которые способны пустить в
глаза мглу, — сказал Чичиков, смотря тоже с удовольствием в
глаза философа, как ученик, который понял заманчивое место, объясняемое
учителем.
Я поставлю полные баллы во всех науках тому, кто ни аза не знает, да ведет себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так говорил
учитель, не любивший насмерть Крылова за то, что он сказал: «По мне, уж лучше пей, да дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением в лице и в
глазах, как в том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха летит; что ни один из учеников в течение круглого года не кашлянул и не высморкался в классе и что до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там или нет.
— Спутать, спутать, — и ничего больше, — отвечал философ, — ввести в это дело посторонние, другие обстоятельства, которые запутали <бы> сюда и других, сделать сложным — и ничего больше. И там пусть приезжий петербургский чиновник разбирает. Пусть разбирает, пусть его разбирает! — повторил он, смотря с необыкновенным удовольствием в
глаза Чичикову, как смотрит
учитель ученику, когда объясняет ему заманчивое место из русской грамматики.
— Здесь юрист-философ посмотрел Чичикову в
глаза опять с тем наслажденьем, с каким
учитель объясняет ученику еще заманчивейшее место из русской грамматики.
При расставании слез не было пролито из родительских
глаз; дана была полтина меди на расход и лакомства и, что гораздо важнее, умное наставление: «Смотри же, Павлуша, учись, не дури и не повесничай, а больше всего угождай
учителям и начальникам.
Здесь
учитель обратил все внимание на Фемистоклюса и, казалось, хотел ему вскочить в
глаза, но наконец совершенно успокоился и кивнул головою, когда Фемистоклюс сказал: «Париж».
Он перевелся из другого города в пятый класс; уже третий год, восхищая
учителей успехами в науках, смущал и раздражал их своим поведением. Среднего роста, стройный, сильный, он ходил легкой, скользящей походкой, точно артист цирка. Лицо у него было не русское, горбоносое, резко очерченное, но его смягчали карие, женски ласковые
глаза и невеселая улыбка красивых, ярких губ; верхняя уже поросла темным пухом.
Избалованный ласковым вниманием дома, Клим тяжко ощущал пренебрежительное недоброжелательство
учителей. Некоторые были физически неприятны ему: математик страдал хроническим насморком, оглушительно и грозно чихал, брызгая на учеников, затем со свистом выдувал воздух носом, прищуривая левый
глаз; историк входил в класс осторожно, как полуслепой, и подкрадывался к партам всегда с таким лицом, как будто хотел дать пощечину всем ученикам двух первых парт, подходил и тянул тоненьким голосом...
Он снова молчал, как будто заснув с открытыми
глазами. Клим видел сбоку фарфоровый, блестящий белок, это напомнило ему мертвый
глаз доктора Сомова. Он понимал, что, рассуждая о выдумке,
учитель беседует сам с собой, забыв о нем, ученике. И нередко Клим ждал, что вот сейчас
учитель скажет что-то о матери, о том, как он в саду обнимал ноги ее. Но
учитель говорил...
— Ну, это — слишком! — возразила Марина, прикрыв
глаза. — Она — сентиментальная старая дева, очень несчастная, влюблена в меня, а он — ничтожество, лентяй. И враль — выдумал, что он художник,
учитель и богат, а был таксатором, уволен за взятки, судился. Картинки он малюет, это верно.
Однажды, придя к
учителю, он был остановлен вдовой домохозяина, — повар умер от воспаления легких. Сидя на крыльце, женщина веткой акации отгоняла мух от круглого, масляно блестевшего лица своего. Ей было уже лет под сорок; грузная, с бюстом кормилицы, она встала пред Климом, прикрыв дверь широкой спиной своей, и, улыбаясь
глазами овцы, сказала...
Клим улыбнулся, внимательно следя за мягким блеском бархатных
глаз; было в этих
глазах нечто испытующее, а в тоне Прейса он слышал и раньше знакомое ему сознание превосходства
учителя над учеником. Вспомнились слова какого-то антисемита из «Нового времени»: «Аристократизм древней расы выродился у евреев в хамство».
Народились какие-то «вундеркинды», один из них, крепенький мальчик лет двадцати, гладкий и ловкий, как налим, высоколобый, с дерзкими
глазами вертелся около Варвары в качестве ее секретаря и
учителя английского языка. Как-то при нем Самгин сказал...
У него была привычка беседовать с самим собою вслух. Нередко, рассказывая историю, он задумывался на минуту, на две, а помолчав, начинал говорить очень тихо и непонятно. В такие минуты Дронов толкал Клима ногою и, подмигивая на
учителя левым
глазом, более беспокойным, чем правый, усмехался кривенькой усмешкой; губы Дронова были рыбьи, тупые, жесткие, как хрящи. После урока Клим спрашивал...
Но иногда рыжий пугал его: забывая о присутствии ученика, он говорил так много, долго и непонятно, что Климу нужно было кашлянуть, ударить каблуком в пол, уронить книгу и этим напомнить
учителю о себе. Однако и шум не всегда будил Томилина, он продолжал говорить, лицо его каменело,
глаза напряженно выкатывались, и Клим ждал, что вот сейчас Томилин закричит, как жена доктора...
Жесткие волосы
учителя, должно быть, поредели, они лежали гладко, как чепчик, под
глазами вздуты синеватые пузыри, бритые щеки тоже пузырились, он часто гладил щеки и нос пухлыми пальцами левой руки, а правая непрерывно подносила к толстым губам варенье, бисквиты, конфекты.
«Как это он? и отчего так у него вышло живо, смело, прочно?» — думал Райский, зорко вглядываясь и в штрихи и в точки, особенно в две точки, от которых
глаза вдруг ожили. И много ставил он потом штрихов и точек, все хотел схватить эту жизнь, огонь и силу, какая была в штрихах и полосах, так крепко и уверенно начерченных
учителем. Иногда он будто и ловил эту тайну, и опять ускользала она у него.
— О чем я говорил сейчас? — вдруг спросил его
учитель, заметив, что он рассеянно бродит
глазами по всей комнате.
Нарисовав эту головку, он уже не знал предела гордости. Рисунок его выставлен с рисунками старшего класса на публичном экзамене, и
учитель мало поправлял, только кое-где слабые места покрыл крупными, крепкими штрихами, точно железной решеткой, да в волосах прибавил три, четыре черные полосы, сделал по точке в каждом
глазу — и
глаза вдруг стали смотреть точно живые.
Один с уверенностью глядит на
учителя, просит
глазами спросить себя, почешет колени от нетерпения, потом голову.
Он тихо, почти машинально, опять коснулся
глаз: они стали более жизненны, говорящи, но еще холодны. Он долго водил кистью около
глаз, опять задумчиво мешал краски и провел в
глазу какую-то черту, поставил нечаянно точку, как
учитель некогда в школе поставил на его безжизненном рисунке, потом сделал что-то, чего и сам объяснить не мог, в другом
глазу… И вдруг сам замер от искры, какая блеснула ему из них.
В эту неделю ни один серьезный
учитель ничего от него не добился. Он сидит в своем углу, рисует, стирает, тушует, опять стирает или молча задумается; в зрачке ляжет синева, и
глаза покроются будто туманом, только губы едва-едва заметно шевелятся, и в них переливается розовая влага.
Одел его Максим Иванович как барчонка, и
учителя нанял, и с того самого часу за книгу засадил; и так дошло, что и с
глаз его не спускает, все при себе.
А жених, сообразно своему мундиру и дому, почел нужным не просто увидеть
учителя, а, увидев, смерить его с головы до ног небрежным, медленным взглядом, принятым в хорошем обществе. Но едва он начал снимать мерку, как почувствовал, что
учитель — не то, чтобы снимает тоже с него самого мерку, а даже хуже: смотрит ему прямо в
глаза, да так прилежно, что, вместо продолжения мерки, жених сказал...
— Гм. —
Учитель почел достаточным и прекратил допрос, еще раз пристально посмотревши в
глаза воображаемому ординарцу.
— Безостановочно продолжает муж после вопроса «слушаешь ли», — да, очень приятные для меня перемены, — и он довольно подробно рассказывает; да ведь она три четверти этого знает, нет, и все знает, но все равно: пусть он рассказывает, какой он добрый! и он все рассказывает: что уроки ему давно надоели, и почему в каком семействе или с какими учениками надоели, и как занятие в заводской конторе ему не надоело, потому что оно важно, дает влияние на народ целого завода, и как он кое-что успевает там делать: развел охотников учить грамоте, выучил их, как учить грамоте, вытянул из фирмы плату этим
учителям, доказавши, что работники от этого будут меньше портить машины и работу, потому что от этого пойдет уменьшение прогулов и пьяных
глаз, плату самую пустую, конечно, и как он оттягивает рабочих от пьянства, и для этого часто бывает в их харчевнях, — и мало ли что такое.
— В ближний город, — отвечал француз, — оттуда отправляюсь к одному помещику, который нанял меня за
глаза в
учители. Я думал сегодня быть уже на месте, но господин смотритель, кажется, судил иначе. В этой земле трудно достать лошадей, господин офицер.
Сидел он всегда смирно, сложив руки и уставив
глаза на
учителя, и никогда не привешивал сидевшему впереди его товарищу на спину бумажек, не резал скамьи и не играл до прихода
учителя в тесной бабы.
Все взгляды впились в
учителя, о котором известно, что вчера он был пьян и что его Доманевич вел под руку до квартиры. Но на красивом лице не было видно ни малейшего смущения. Оно было свежо,
глаза блестели, на губах играла тонкая улыбка. Вглядевшись теперь в это лицо, я вдруг почувствовал, что оно вовсе не антипатично, а наоборот — умно и красиво… Но… все-таки вчера он был пьян… Авдиев раскрыл журнал и стал делать перекличку.
Учитель Прелин оказался не страшным. Молодой красивый блондин с синими
глазами спросил у меня, что я знаю, и, получив ответ, что я не знаю еще ничего, пригласил придти к нему на дом, Я сел на место, ободренный и покоренный его ласковым и серьезным взглядом.
Еще в Житомире, когда я был во втором классе, был у нас
учитель рисования, старый поляк Собкевич. Говорил он всегда по — польски или по — украински, фанатически любил свой предмет и считал его первой основой образования. Однажды, рассердившись за что-то на весь класс, он схватил с кафедры свой портфель, поднял его высоко над головой и изо всей силы швырнул на пол. С сверкающими
глазами, с гривой седых волос над головой, весь охваченный гневом, он был похож на Моисея, разбивающего скрижали.
Случилось это следующим образом. Один из наших молодых
учителей, поляк пан Высоцкий, поступил в университет или уехал за границу. На его место был приглашен новый, по фамилии, если память мне не изменяет, Буткевич. Это был молодой человек небольшого роста, с очень живыми движениями и ласково — веселыми, черными
глазами. Вся его фигура отличалась многими непривычными для нас особенностями.
Слово, кинутое так звонко, прямо в лицо грозному
учителю, сразу поглощает все остальные звуки. Секунда молчания, потом неистовый визг, хохот, толкотня. Исступление охватывает весь коридор. К Самаревичу проталкиваются малыши, опережают его, становятся впереди, кричат: «бирка, бирка!» — и опять ныряют в толпу. Изумленный, испуганный бедный маниак стоит среди этого живого водоворота, поворачивая голову и сверкая сухими, воспаленными
глазами.
Наступил урок химии. Игнатович явился несколько взволнованный; лицо его было серьезно,
глаза чаще потуплялись, и голос срывался. Видно было, что он старается овладеть положением и не вполне уверен, что это ему удастся. Сквозь серьезность
учителя проглядывала обида юноши, урок шел среди тягостного напряжения.
Едва, как отрезанный, затих последний слог последнего падежа, — в классе, точно по волшебству, новая перемена. На кафедре опять сидит
учитель, вытянутый, строгий, чуткий, и его блестящие
глаза, как молнии, пробегают вдоль скамей. Ученики окаменели. И только я, застигнутый врасплох, смотрю на все с разинутым ртом… Крыштанович толкнул меня локтем, но было уже поздно: Лотоцкий с резкой отчетливостью назвал мою фамилию и жестом двух пальцев указал на угол.
Учитель был желтый, лысый, у него постоянно текла кровь из носа, он являлся в класс, заткнув ноздри ватой, садился за стол, гнусаво спрашивал уроки и вдруг, замолчав на полуслове, вытаскивал вату из ноздрей, разглядывал ее, качая головою. Лицо у него было плоское, медное, окисшее, в морщинах лежала какая-то прозелень, особенно уродовали это лицо совершенно лишние на нем оловянные
глаза, так неприятно прилипавшие к моему лицу, что всегда хотелось вытереть щеки ладонью.
Я замялся, но сказал — да.
Учитель с попом многословно подтвердили мое сознание, он слушал их, опустив
глаза, потом сказал, вздохнув...
Время от времени мальчик приотворял дверь в комнату, где сидел отец с гостями, и сердито сдвигал брови. Дьячок Евгеньич был совсем пьян и, пошатываясь, размахивал рукой, как это делают настоящие регенты. Рачитель и
учитель Агап пели козлиными голосами, закрывая от удовольствия
глаза.
Сейчас кобыла стояла у кабака, понурив голову и сонно моргая
глазами, а Морок сидел у стойки с
учителем Агапом и Рачителем.
— Ах! что такое сотворилось! — улыбаясь и поднимая те же ласковые
глаза, спрашивает Женни всегда немножко рисующегося и увлекающегося
учителя.
Около них прошла довольно стройная молодая дама в песцовом салопе. Она вскользь, но внимательно взглянула на Женни и на Лизу, с более чем вежливой улыбкою ответила на поклон
учителей и, прищурив
глаза, пошла своею дорогою.
Когда утихли крики и зверские восклицания
учителя, долетавшие до моего слуха, несмотря на заткнутые пальцами уши, я открыл
глаза и увидел живую и шумную около меня суматоху; забирая свои вещи, все мальчики выбегали из класса и вместе с ними наказанные, так же веселые и резвые, как и другие.
Я был сапожник, я был солдат, я был дезертир, я был фабрикант, я был
учитель, и теперь я нуль! и мне, как сыну божию, некуда преклонить свою голову, — заключил он и, закрыв
глаза, опустился в свое кресло.
Раиса Павловна с материнской нежностью следила за всеми перипетиями развертывавшейся на ее
глазах истории и совершенно незаметно оставила молодых людей одних, предоставляя руководить ими лучшего из
учителей — природу. Когда платье Раисы Павловны, цвета античной бронзы, скрылось в дверях, набоб, откинув нетерпеливо свои белокурые волнистые волосы назад, придвинул свой стул ближе к дивану и проговорил...
Вот если б вам поручили изучить и описать мундиры, присвоенные
учителям латинского языка, или, например, собственными
глазами удостовериться, к какому классу эти
учителя причислены по должности и по пенсии… и притом, в целом мире!
Это платье, по-видимому, уж совсем хорошо, но вот тут… нужно, чтоб было двеноги, а где они, «две ноги»?"За что же, однако, меня в институте
учитель прозвал tete de linotte! [ветреницей] совсем уж я не такая…"И опять бонапартист перед
глазами, но уж не тот, не прежний.
Двух-трех
учителей, в честности которых я был убежден и потому перевел на очень ничтожные места — и то мне поставлено в вину: говорят, что я подбираю себе шайку, тогда как я сыну бы родному, умирай он с голоду на моих
глазах, гроша бы жалованья не прибавил, если б не знал, что он полезен для службы, в которой я хочу быть, как голубь, свят и чист от всякого лицеприятия — это единственная мечта моя…
Ну, и monsieur Gaston, мой
учитель,
глаза мне открыл.