Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит:
Забыт и
свет и шумный бал,
А
глаз меж тем с нее не сводит
Какой-то важный генерал.
Друг другу тетушки мигнули,
И локтем Таню враз толкнули,
И каждая шепнула ей:
«Взгляни налево поскорей». —
«Налево? где? что там такое?» —
«Ну, что бы ни было, гляди…
В той кучке, видишь? впереди,
Там, где еще в мундирах двое…
Вот отошел… вот боком стал… —
«Кто? толстый этот генерал...
Известно, что есть много на
свете таких лиц, над отделкою которых натура недолго мудрила, не употребляла никаких мелких инструментов, как-то: напильников, буравчиков и прочего, но просто рубила со своего плеча: хватила топором раз — вышел нос, хватила в другой — вышли губы, большим сверлом ковырнула
глаза и, не обскобливши, пустила на
свет, сказавши: «Живет!» Такой же самый крепкий и на диво стаченный образ был у Собакевича: держал он его более вниз, чем вверх, шеей не ворочал вовсе и в силу такого неповорота редко глядел на того, с которым говорил, но всегда или на угол печки, или на дверь.
Гораздо легче изображать характеры большого размера: там просто бросай краски со всей руки на полотно, черные палящие
глаза, нависшие брови, перерезанный морщиною лоб, перекинутый через плечо черный или алый, как огонь, плащ — и портрет готов; но вот эти все господа, которых много на
свете, которые с вида очень похожи между собою, а между тем как приглядишься, увидишь много самых неуловимых особенностей, — эти господа страшно трудны для портретов.
Слишком сильные чувства не отражались в чертах лица его, но в
глазах был виден ум; опытностию и познанием
света была проникнута речь его, и гостю было приятно его слушать; приветливая и говорливая хозяйка славилась хлебосольством; навстречу выходили две миловидные дочки, обе белокурые и свежие, как розы; выбегал сын, разбитной мальчишка, и целовался со всеми, мало обращая внимания на то, рад ли или не рад был этому гость.
Раскольников в бессилии упал на диван, но уже не мог сомкнуть
глаз; он пролежал с полчаса в таком страдании, в таком нестерпимом ощущении безграничного ужаса, какого никогда еще не испытывал. Вдруг яркий
свет озарил его комнату: вошла Настасья со свечой и с тарелкой супа. Посмотрев на него внимательно и разглядев, что он не спит, она поставила свечку на стол и начала раскладывать принесенное: хлеб, соль, тарелку, ложку.
— Слушайте!.. еще не то расскажу: и ксендзы ездят теперь по всей Украйне в таратайках. Да не то беда, что в таратайках, а то беда, что запрягают уже не коней, а просто православных христиан. Слушайте! еще не то расскажу: уже говорят, жидовки шьют себе юбки из поповских риз. Вот какие дела водятся на Украйне, панове! А вы тут сидите на Запорожье да гуляете, да, видно, татарин такого задал вам страху, что у вас уже ни
глаз, ни ушей — ничего нет, и вы не слышите, что делается на
свете.
Я сколько раз видал, приметьте это сами:
Когда боится трус кого,
То думает, что на того
Весь
свет глядит его
глазами.
Оно бы и хорошо: светло, тепло, сердце бьется; значит, она живет тут, больше ей ничего не нужно: здесь ее
свет, огонь и разум. А она вдруг встанет утомленная, и те же, сейчас вопросительные
глаза просят его уйти, или захочет кушать она, и кушает с таким аппетитом…
Это был человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми
глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала в
глазах, садилась на полуотворенные губы, пряталась в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всем лице теплился ровный
свет беспечности. С лица беспечность переходила в позы всего тела, даже в складки шлафрока.
Только когда видела она его, в ней будто пробуждались признаки жизни, черты лица оживали,
глаза наполнялись радостным
светом и потом заливались слезами воспоминаний.
— Знаю, чувствую… Ах, Андрей, все я чувствую, все понимаю: мне давно совестно жить на
свете! Но не могу идти с тобой твоей дорогой, если б даже захотел… Может быть, в последний раз было еще возможно. Теперь… (он опустил
глаза и промолчал с минуту) теперь поздно… Иди и не останавливайся надо мной. Я стою твоей дружбы — это Бог видит, но не стою твоих хлопот.
А теперь, когда Илья Ильич сделался членом ее семейства, она и толчет и сеет иначе. Свои кружева почти забыла. Начнет шить, усядется покойно, вдруг Обломов кричит Захару, чтоб кофе подавал, — она, в три прыжка, является в кухню и смотрит во все
глаза так, как будто прицеливается во что-нибудь, схватит ложечку, перельет на
свету ложечки три, чтоб узнать, уварился ли, отстоялся ли кофе, не подали бы с гущей, посмотрит, есть ли пенки в сливках.
— Что ты, кум! — выпуча на него
глаза, сказал Тарантьев. — Ну, — заключил он с яростью, — теперь обругаю же я земляка на чем
свет стоит!
Она очень обрадовалась Штольцу; хотя
глаза ее не зажглись блеском, щеки не запылали румянцем, но по всему лицу разлился ровный, покойный
свет и явилась улыбка.
Обломов был в том состоянии, когда человек только что проводил
глазами закатившееся летнее солнце и наслаждается его румяными следами, не отрывая взгляда от зари, не оборачиваясь назад, откуда выходит ночь, думая только о возвращении назавтра тепла и
света.
Между тем симпатия их росла, развивалась и проявлялась по своим непреложным законам. Ольга расцветала вместе с чувством. В
глазах прибавилось
света, в движениях грации; грудь ее так пышно развилась, так мерно волновалась.
Она заглядывала ему в
глаза, но ничего не видела; и когда, в третий раз, они дошли до конца аллеи, она не дала ему обернуться и, в свою очередь, вывела его на лунный
свет и вопросительно посмотрела ему в
глаза.
Он подошел к ней. Брови у ней сдвинулись немного; она с недоумением посмотрела на него минуту, потом узнала: брови раздвинулись и легли симметрично,
глаза блеснули
светом тихой, не стремительной, но глубокой радости. Всякий брат был бы счастлив, если б ему так обрадовалась любимая сестра.
В первые годы пребывания в Петербурге, в его ранние, молодые годы, покойные черты лица его оживлялись чаще,
глаза подолгу сияли огнем жизни, из них лились лучи
света, надежды, силы. Он волновался, как и все, надеялся, радовался пустякам и от пустяков же страдал.
«Боже мой, какая она хорошенькая! Бывают же такие на
свете! — думал он, глядя на нее почти испуганными
глазами. — Эта белизна, эти
глаза, где, как в пучине, темно и вместе блестит что-то, душа, должно быть! Улыбку можно читать, как книгу; за улыбкой эти зубы и вся голова… как она нежно покоится на плечах, точно зыблется, как цветок, дышит ароматом…»
Кухня была истинным палладиумом деятельности великой хозяйки и ее достойной помощницы, Анисьи. Все было в доме и все под рукой, на своем месте, во всем порядок и чистота, можно бы сказать, если б не оставался один угол в целом доме, куда никогда не проникал ни луч
света, ни струя свежего воздуха, ни
глаз хозяйки, ни проворная, всесметающая рука Анисьи. Это угол или гнездо Захара.
Сколь скоро воображу ту минуту, когда любезная моя со мною расставалася, то я все позабываю и
свет в
глазах меркнет.
Я остановился у двери и стал смотреть; но
глаза мои были так заплаканы и нервы так расстроены, что я ничего не мог разобрать; все как-то странно сливалось вместе:
свет, парча, бархат, большие подсвечники, розовая, обшитая кружевами подушка, венчик, чепчик с лентами и еще что-то прозрачное, воскового цвета.
В дальнем углу залы, почти спрятавшись за отворенной дверью буфета, стояла на коленях сгорбленная седая старушка. Соединив руки и подняв
глаза к небу, она не плакала, но молилась. Душа ее стремилась к богу, она просила его соединить ее с тою, кого она любила больше всего на
свете, и твердо надеялась, что это будет скоро.
В числе предметов, лежавших на полочке Карла Иваныча, был один, который больше всего мне его напоминает. Это — кружок из кардона, вставленный в деревянную ножку, в которой кружок этот подвигался посредством шпеньков. На кружке была наклеена картинка, представляющая карикатуры какой-то барыни и парикмахера. Карл Иваныч очень хорошо клеил и кружок этот сам изобрел и сделал для того, чтобы защищать свои слабые
глаза от яркого
света.
Она потушила умышленно
свет в
глазах, но он светился против ее воли в чуть заметной улыбке.
Было нечистое что-то в позе Васеньки, в его взгляде, в его улыбке. Левин видел даже что-то нечистое и в позе и во взгляде Кити. И опять
свет померк в его
глазах. Опять, как вчера, вдруг, без малейшего перехода, он почувствовал себя сброшенным с высота счастья, спокойствия, достоинства в бездну отчаяния, злобы и унижения. Опять все и всё стали противны ему.
Я вперед всё расскажу, — и злой
свет зажегся в ее за минуту пред этим нежных
глазах.
Он видел только ее ясные, правдивые
глаза, испуганные той же радостью любви, которая наполняла и его сердце.
Глаза эти светились ближе и ближе, ослепляя его своим
светом любви. Она остановилась подле самого его, касаясь его. Руки ее поднялись и опустились ему на плечи.
В
глазах родных он не имел никакой привычной, определенной деятельности и положения в
свете, тогда как его товарищи теперь, когда ему было тридцать два года, были уже — который полковник и флигель-адъютант, который профессор, который директор банка и железных дорог или председатель присутствия, как Облонский; он же (он знал очень хорошо, каким он должен был казаться для других) был помещик, занимающийся разведением коров, стрелянием дупелей и постройками, то есть бездарный малый, из которого ничего не вышло, и делающий, по понятиям общества, то самое, что делают никуда негодившиеся люди.
Сквозь сон он услыхал смех и веселый говор Весловекого и Степана Аркадьича. Он на мгновенье открыл
глаза: луна взошла, и в отворенных воротах, ярко освещенные лунным
светом, они стояли разговаривая. Что-то Степан Аркадьич говорил про свежесть девушки, сравнивая ее с только что вылупленным свежим орешком, и что-то Весловский, смеясь своим заразительным смехом, повторял, вероятно, сказанные ему мужиком слова: «Ты своей как можно домогайся!» Левин сквозь сон проговорил...
Только одни на
свете были эти
глаза.
Он чувствовал всю мучительность своего и её положения, всю трудность при той выставленности для
глаз всего
света, в которой они находились, скрывать свою любовь, лгать и обманывать; и лгать, обманывать, хитрить и постоянно думать о других тогда, когда страсть, связывавшая их, была так сильна, что они оба забывали оба всем другом, кроме своей любви.
— На том
свете? Ох, не люблю я тот
свет! Не люблю, — сказал он, остановив испуганные дикие
глаза на лице брата. — И ведь вот, кажется, что уйти изо всей мерзости, путаницы, и чужой и своей, хорошо бы было, а я боюсь смерти, ужасно боюсь смерти. — Он содрогнулся. — Да выпей что-нибудь. Хочешь шампанского? Или поедем куда-нибудь. Поедем к Цыганам! Знаешь, я очень полюбил Цыган и русские песни.
На третий день после ссоры князь Степан Аркадьич Облонский — Стива, как его звали в
свете, — в обычайный час, то есть в 8 часов утра, проснулся не в спальне жены, а в своем кабинете, на сафьянном диване. Он повернул свое полное, выхоленное тело на пружинах дивана, как бы желая опять заснуть надолго, с другой стороны крепко обнял подушку и прижался к ней щекой; но вдруг вскочил, сел на диван и открыл
глаза.
Она лежала в постели с открытыми
глазами, глядя при
свете одной догоравшей свечи на лепной карниз потолка и на захватывающую часть его тень от ширмы, и живо представляла себе, что̀ он будет чувствовать, когда ее уже не будет и она будет для него только одно воспоминание.
— Ну, bonne chance, [желаю вам удачи,] — прибавила она, подавая Вронскому палец, свободный от держания веера, и движением плеч опуская поднявшийся лиф платья, с тем чтобы, как следует, быть вполне голою, когда выйдет вперед, к рампе, на
свет газа и на все
глаза.
— Надо только не закрывать
глаз, чтобы не лишиться
света, — продолжал Алексей Александрович.
Часу в первом утра он, с усилием раскрыв
глаза, увидел над собою при
свете лампадки бледное лицо отца и велел ему уйти; тот повиновался, но тотчас же вернулся на цыпочках и, до половины заслонившись дверцами шкафа, неотвратимо глядел на своего сына.
Павел Петрович помочил себе лоб одеколоном и закрыл
глаза. Освещенная ярким дневным
светом, его красивая, исхудалая голова лежала на белой подушке, как голова мертвеца… Да он и был мертвец.
Она была очень набожна и чувствительна, верила во всевозможные приметы, гаданья, заговоры, сны; верила в юродивых, в домовых, в леших, в дурные встречи, в порчу, в народные лекарства, в четверговую соль, в скорый конец
света; верила, что если в светлое воскресение на всенощной не погаснут свечи, то гречиха хорошо уродится, и что гриб больше не растет, если его человеческий
глаз увидит; верила, что черт любит быть там, где вода, и что у каждого жида на груди кровавое пятнышко; боялась мышей, ужей, лягушек, воробьев, пиявок, грома, холодной воды, сквозного ветра, лошадей, козлов, рыжих людей и черных кошек и почитала сверчков и собак нечистыми животными; не ела ни телятины, ни голубей, ни раков, ни сыру, ни спаржи, ни земляных груш, ни зайца, ни арбузов, потому что взрезанный арбуз напоминает голову Иоанна Предтечи; [Иоанн Предтеча — по преданию, предшественник и провозвестник Иисуса Христа.
Николай Петрович объяснил ему в коротких словах свое душевное состояние и удалился. Павел Петрович дошел до конца сада, и тоже задумался, и тоже поднял
глаза к небу. Но в его прекрасных темных
глазах не отразилось ничего, кроме
света звезд. Он не был рожден романтиком, и не умела мечтать его щегольски-сухая и страстная, на французский лад мизантропическая [Мизантропический — нелюдимый, человеконенавистнический.] душа…
Мужик глянул на меня исподлобья. Я внутренне дал себе слово во что бы то ни стало освободить бедняка. Он сидел неподвижно на лавке. При
свете фонаря я мог разглядеть его испитое, морщинистое лицо, нависшие желтые брови, беспокойные
глаза, худые члены… Девочка улеглась на полу у самых его ног и опять заснула. Бирюк сидел возле стола, опершись головою на руки. Кузнечик кричал в углу… дождик стучал по крыше и скользил по окнам; мы все молчали.
Маша остановилась и обернулась к нему лицом. Она стояла спиною к
свету — и казалась вся черная, словно из темного дерева вырезанная. Одни белки
глаз выделялись серебряными миндалинами, а сами
глаза — зрачки — еще более потемнели.
Не успел я расплатиться со старым моим ямщиком, как Дуня возвратилась с самоваром. Маленькая кокетка со второго взгляда заметила впечатление, произведенное ею на меня; она потупила большие голубые
глаза; я стал с нею разговаривать, она отвечала мне безо всякой робости, как девушка, видевшая
свет. Я предложил отцу ее стакан пуншу; Дуне подал я чашку чаю, и мы втроем начали беседовать, как будто век были знакомы.
Когда назойливый стук в дверь разбудил Самгина, черные шарики все еще мелькали в
глазах его, комнату наполнял холодный, невыносимо яркий
свет зимнего дня, —
света было так много, что он как будто расширил окно и раздвинул стены. Накинув одеяло на плечи, Самгин открыл дверь и, в ответ на приветствие Дуняши, сказал...
В окно хлынул розоватый поток солнечного
света, Спивак закрыла
глаза, откинула голову и замолчала, улыбаясь. Стало слышно, что Лидия играет. Клим тоже молчал, глядя в окно на дымно-красные облака. Все было неясно, кроме одного: необходимо жениться на Лидии.
В саду, на зеленой скамье, под яблоней, сидела Елизавета Спивак, упираясь руками о скамью, неподвижная, как статуя; она смотрела прямо пред собою,
глаза ее казались неестественно выпуклыми и гневными, а лицо, в мелких пятнах
света и тени, как будто горело и таяло.
По темным стеклам его очков скользил
свет лампы, огонь которой жандарм увеличил, но думалось, что очки освещает не лампа, а
глаза, спрятанные за стеклами.
День, с утра яркий, тоже заскучал, небо заволокли ровным слоем сероватые, жидкие облака, солнце, прикрытое ими, стало, по-зимнему, тускло-белым, и рассеянный
свет его утомлял
глаза. Пестрота построек поблекла, неподвижно и обесцвеченно висели бесчисленные флаги, приличные люди шагали вяло. А голубоватая, скромная фигура царя, потемнев, стала еще менее заметной на фоне крупных, солидных людей, одетых в черное и в мундиры, шитые золотом, украшенные бляшками орденов.