Неточные совпадения
Как грустно мне твое явленье,
Весна, весна! пора любви!
Какое томное волненье
В моей душе,
в моей
крови!
С каким тяжелым умиленьем
Я наслаждаюсь дуновеньем
В лицо мне веющей весны
На лоне сельской тишины!
Или мне чуждо наслажденье,
И всё, что радует, живит,
Всё, что ликует и блестит,
Наводит скуку и томленье
На душу мертвую давно,
И всё ей кажется темно?
Мне памятно другое время!
В заветных иногда мечтах
Держу я счастливое стремя…
И ножку чувствую
в руках;
Опять кипит воображенье,
Опять ее прикосновенье
Зажгло
в увядшем сердце
кровь,
Опять тоска, опять любовь!..
Но полно прославлять надменных
Болтливой лирою своей;
Они не стоят ни страстей,
Ни песен, ими вдохновенных:
Слова и взор волшебниц сих
Обманчивы… как ножки их.
Бывало, писывала
кровьюОна
в альбомы нежных дев,
Звала Полиною Прасковью
И говорила нараспев,
Корсет носила очень узкий,
И русский Н, как N французский,
Произносить умела
в нос;
Но скоро всё перевелось;
Корсет, альбом, княжну Алину,
Стишков чувствительных тетрадь
Она забыла; стала звать
Акулькой прежнюю Селину
И обновила наконец
На вате шлафор и чепец.
Негодованье, сожаленье,
Ко благу чистая любовь
И славы сладкое мученье
В нем рано волновали
кровь.
Он с лирой странствовал на свете;
Под небом Шиллера и Гете
Их поэтическим огнем
Душа воспламенилась
в нем;
И муз возвышенных искусства,
Счастливец, он не постыдил:
Он
в песнях гордо сохранил
Всегда возвышенные чувства,
Порывы девственной мечты
И прелесть важной простоты.
Враги! Давно ли друг от друга
Их жажда
крови отвела?
Давно ль они часы досуга,
Трапезу, мысли и дела
Делили дружно? Ныне злобно,
Врагам наследственным подобно,
Как
в страшном, непонятном сне,
Они друг другу
в тишине
Готовят гибель хладнокровно…
Не засмеяться ль им, пока
Не обагрилась их рука,
Не разойтиться ль полюбовно?..
Но дико светская вражда
Боится ложного стыда.
«Онегин, я тогда моложе,
Я лучше, кажется, была,
И я любила вас; и что же?
Что
в сердце вашем я нашла?
Какой ответ? одну суровость.
Не правда ль? Вам была не новость
Смиренной девочки любовь?
И нынче — Боже! — стынет
кровь,
Как только вспомню взгляд холодный
И эту проповедь… Но вас
Я не виню:
в тот страшный час
Вы поступили благородно,
Вы были правы предо мной.
Я благодарна всей душой…
Когда б вы знали, как ужасно
Томиться жаждою любви,
Пылать — и разумом всечасно
Смирять волнение
в крови...
И между тем душа
в ней ныла,
И слез был полон томный взор.
Вдруг топот!..
кровь ее застыла.
Вот ближе! скачут… и на двор
Евгений! «Ах!» — и легче тени
Татьяна прыг
в другие сени,
С крыльца на двор, и прямо
в сад,
Летит, летит; взглянуть назад
Не смеет; мигом обежала
Куртины, мостики, лужок,
Аллею к озеру, лесок,
Кусты сирен переломала,
По цветникам летя к ручью,
И, задыхаясь, на скамью...
Недвижим он лежал, и странен
Был томный мир его чела.
Под грудь он был навылет ранен;
Дымясь, из раны
кровь текла.
Тому назад одно мгновенье
В сем сердце билось вдохновенье,
Вражда, надежда и любовь,
Играла жизнь, кипела
кровь;
Теперь, как
в доме опустелом,
Всё
в нем и тихо и темно;
Замолкло навсегда оно.
Закрыты ставни, окна мелом
Забелены. Хозяйки нет.
А где, Бог весть. Пропал и след.
Словом, он показал терпенье, пред которым ничто деревянное терпенье немца, заключенное уже
в медленном, ленивом обращении
крови его.
Андрея Ивановича взорвало;
кровь бросилась ему
в голову.
Мы тронулись
в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала
в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать;
кровь поминутно приливала
в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
— Это лошадь отца моего, — сказала Бэла, схватив меня за руку; она дрожала, как лист, и глаза ее сверкали. «Ага! — подумал я, — и
в тебе, душенька, не молчит разбойничья
кровь!»
О, тут ужасное подозрение закралось мне
в душу,
кровь хлынула мне
в голову!
— А где работаем. «Зачем, дескать,
кровь отмыли? Тут, говорит, убивство случилось, а я пришел нанимать». И
в колокольчик стал звонить, мало не оборвал. А пойдем, говорит,
в контору, там все докажу. Навязался.
— Боже! — воскликнул он, — да неужели ж, неужели ж я
в самом деле возьму топор, стану бить по голове, размозжу ей череп… буду скользить
в липкой теплой
крови, взламывать замок, красть и дрожать; прятаться, весь залитый
кровью… с топором… Господи, неужели?
— Мое добро! — кричит Миколка, с ломом
в руках и с налитыми
кровью глазами. Он стоит, будто жалея, что уж некого больше бить.
— Разбилась
в кровь! О господи! — вскрикнула Соня, наклоняясь над ней.
— Никто не приходил. А это
кровь в тебе кричит. Это когда ей выходу нет и уж печенками запекаться начнет, тут и начнет мерещиться… Есть-то станешь, что ли?
— Укусила оса! Прямо
в голову метит… Что это?
Кровь! — Он вынул платок, чтоб обтереть
кровь, тоненькою струйкой стекавшую по его правому виску; вероятно, пуля чуть-чуть задела по коже черепа. Дуня опустила револьвер и смотрела на Свидригайлова не то что
в страхе, а
в каком-то диком недоумении. Она как бы сама уж не понимала, что такое она сделала и что это делается!
Этак можно и горячку нажить, когда уж этакие поползновения нервы свои раздражать являются, по ночам
в колокольчики ходить звонить да про
кровь расспрашивать!
Тут дело фантастическое, мрачное, дело современное, нашего времени случай-с, когда помутилось сердце человеческое; когда цитуется фраза, что
кровь «освежает»; когда вся жизнь проповедуется
в комфорте.
— Это так… не беспокойтесь. Это
кровь оттого, что вчера, когда я шатался несколько
в бреду, я наткнулся на одного раздавленного человека… чиновника одного…
Руки его были
в крови и липли.
Плач бедной, чахоточной, сиротливой Катерины Ивановны произвел, казалось, сильный эффект на публику. Тут было столько жалкого, столько страдающего
в этом искривленном болью, высохшем чахоточном лице,
в этих иссохших, запекшихся
кровью губах,
в этом хрипло кричащем голосе,
в этом плаче навзрыд, подобном детскому плачу,
в этой доверчивой, детской и вместе с тем отчаянной мольбе защитить, что, казалось, все пожалели несчастную. По крайней мере Петр Петрович тотчас же пожалел.
«Важнее всего, знает Порфирий иль не знает, что я вчера у этой ведьмы
в квартире был… и про
кровь спрашивал?
В один миг надо это узнать, с первого шагу, как войду, по лицу узнать; и-на-че… хоть пропаду, да узнаю!»
Если убили они, или только один Николай, и при этом ограбили сундуки со взломом, или только участвовали чем-нибудь
в грабеже, то позволь тебе задать всего только один вопрос: сходится ли подобное душевное настроение, то есть взвизги, хохот, ребяческая драка под воротами, — с топорами, с
кровью, с злодейскою хитростью, осторожностью, грабежом?
— Что? — как бы проснулся тот, — да… ну и запачкался
в крови, когда помогал его переносить
в квартиру…
— Да, замочился… я весь
в крови! — проговорил с каким-то особенным видом Раскольников, затем улыбнулся, кивнул головой и пошел вниз по лестнице.
Тут смех опять превратился
в нестерпимый кашель, продолжавшийся пять минут. На платке осталось несколько
крови, на лбу выступили капли пота. Она молча показала
кровь Раскольникову и, едва отдыхнувшись, тотчас же зашептала ему опять с чрезвычайным одушевлением и с красными пятнами на щеках...
Прежде всего он принялся было вытирать об красный гарнитур свои запачканные
в крови руки.
Он никогда не говорил с ними о боге и о вере, но они хотели убить его как безбожника; он молчал и не возражал им. Один каторжный бросился было на него
в решительном исступлении; Раскольников ожидал его спокойно и молча: бровь его не шевельнулась, ни одна черта его лица не дрогнула. Конвойный успел вовремя стать между ним и убийцей — не то пролилась бы
кровь.
Раскольников протеснился, по возможности, и увидал, наконец, предмет всей этой суеты и любопытства. На земле лежал только что раздавленный лошадьми человек, без чувств, по-видимому, очень худо одетый, но
в «благородном» платье, весь
в крови. С лица, с головы текла
кровь; лицо было все избито, ободрано, исковеркано. Видно было, что раздавили не на шутку.
Ведь я знаю, как вы квартиру-то нанимать ходили, под самую ночь, когда смерклось, да
в колокольчик стали звонить, да про
кровь спрашивали, да работников и дворников с толку сбили.
Мешается; то тревожится, как маленькая, о том, чтобы завтра все прилично было, закуски были и всё… то руки ломает,
кровью харкает, плачет, вдруг стучать начнет головой об стену, как
в отчаянии.
— Ну так что ж, ну и на разврат! Дался им разврат. Да люблю, по крайней мере, прямой вопрос.
В этом разврате по крайней мере, есть нечто постоянное, основанное даже на природе и не подверженное фантазии, нечто всегдашним разожженным угольком
в крови пребывающее, вечно поджигающее, которое и долго еще, и с летами, может быть, не так скоро зальешь. Согласитесь сами, разве не занятие
в своем роде?
— Да и так же, — усмехнулся Раскольников, — не я
в этом виноват. Так есть и будет всегда. Вот он (он кивнул на Разумихина) говорил сейчас, что я
кровь разрешаю. Так что же? Общество ведь слишком обеспечено ссылками, тюрьмами, судебными следователями, каторгами, — чего же беспокоиться? И ищите вора!..
Катерина Ивановна суетилась около больного, она подавала ему пить, обтирая пот и
кровь с головы, оправляла подушки и разговаривала с священником, изредка успевая оборотиться к нему, между делом. Теперь же она вдруг набросилась на него почти
в исступлении...
Весь кончик носка пропитан
кровью»; должно быть, он
в ту лужу неосторожно тогда ступил…
— Боже мой! У него вся грудь раздавлена! Крови-то,
крови! — проговорила она
в отчаянии. — Надо снять с него все верхнее платье! Повернись немного, Семен Захарович, если можешь, — крикнула она ему.
Вдруг он заметил на ее шее снурок, дернул его, но снурок был крепок и не срывался; к тому же намок
в крови.
— Брат, брат, что ты это говоришь! Но ведь ты
кровь пролил! —
в отчаянии вскричала Дуня.
Так, стало быть, и
в кармане тоже должна быть
кровь, потому что я еще мокрый кошелек тогда
в карман сунул!» Мигом выворотил он карман, и — так и есть — на подкладке кармана есть следы, пятна!
Тут пришла ему
в голову странная мысль: что, может быть, и все его платье
в крови, что, может быть, много пятен, но что он их только не видит, не замечает, потому что соображение его ослабло, раздроблено… ум помрачен…
— Обидно стало. Как вы изволили тогда приходить, может, во хмелю, и дворников
в квартал звали, и про
кровь спрашивали, обидно мне стало, что втуне оставили и за пьяного вас почли. И так обидно, что сна решился. А запомнивши адрес, мы вчера сюда приходили и спрашивали…
Косыночку ее из козьего пуха тоже пропил, дареную, прежнюю, ее собственную, не мою; а живем мы
в холодном угле, и она
в эту зиму простудилась и кашлять пошла, уже
кровью.
Глубокий, страшный кашель прервал ее слова. Она отхаркнулась
в платок и сунула его напоказ священнику, с болью придерживая другой рукою грудь. Платок был весь
в крови…
Когда ж об честности высокой говорит,
Каким-то демоном внушаем:
Глаза
в крови, лицо горит,
Сам плачет, и мы все рыдаем.
Она! она сама!
Ах! голова горит, вся
кровь моя
в волненьи.
Явилась! нет ее! неу́жели
в виденьи?
Не впрямь ли я сошел с ума?
К необычайности я точно приготовлен;
Но не виденье тут, свиданья час условлен.
К чему обманывать себя мне самого?
Звала Молчалина, вот комната его.
—
В городе? — произнес он, едва опять не вскрикнувши, и почувствовал, что вся
кровь вдруг прихлынула к сердцу. — Отчего ж она
в городе?