Неточные совпадения
Нельзя утаить, что почти такого рода размышления занимали Чичикова
в то время, когда он рассматривал общество, и следствием этого было то, что он наконец присоединился к толстым, где встретил почти всё знакомые лица: прокурора с весьма черными
густыми бровями и несколько подмигивавшим левым глазом так, как будто бы говорил: «Пойдем, брат,
в другую комнату, там я тебе что-то скажу», —
человека, впрочем, серьезного и молчаливого; почтмейстера, низенького
человека, но остряка и философа; председателя палаты, весьма рассудительного и любезного
человека, — которые все приветствовали его, как старинного знакомого, на что Чичиков раскланивался несколько набок, впрочем, не без приятности.
А между тем появленье смерти так же было страшно
в малом, как страшно оно и
в великом
человеке: тот, кто еще не так давно ходил, двигался, играл
в вист, подписывал разные бумаги и был так часто виден между чиновников с своими
густыми бровями и мигающим глазом, теперь лежал на столе, левый глаз уже не мигал вовсе, но бровь одна все еще была приподнята с каким-то вопросительным выражением.
Иван Антонович как будто бы и не слыхал и углубился совершенно
в бумаги, не отвечая ничего. Видно было вдруг, что это был уже
человек благоразумных лет, не то что молодой болтун и вертопляс. Иван Антонович, казалось, имел уже далеко за сорок лет; волос на нем был черный,
густой; вся середина лица выступала у него вперед и пошла
в нос, — словом, это было то лицо, которое называют
в общежитье кувшинным рылом.
А где, бишь, мой рассказ несвязный?
В Одессе пыльной, я сказал.
Я б мог сказать:
в Одессе грязной —
И тут бы, право, не солгал.
В году недель пять-шесть Одесса,
По воле бурного Зевеса,
Потоплена, запружена,
В густой грязи погружена.
Все домы на аршин загрязнут,
Лишь на ходулях пешеход
По улице дерзает вброд;
Кареты,
люди тонут, вязнут,
И
в дрожках вол, рога склоня,
Сменяет хилого коня.
Но его не слушали.
Человек в сюртуке, похожий на военного, с холеным мягким лицом, с
густыми светлыми усами, приятным баритоном, но странно и как бы нарочно заикаясь, упрекал Ногайцева...
Темное небо уже кипело звездами, воздух был напоен сыроватым теплом, казалось, что лес тает и растекается масляным паром. Ощутимо падала роса.
В густой темноте за рекою вспыхнул желтый огонек, быстро разгорелся
в костер и осветил маленькую, белую фигурку
человека. Мерный плеск воды нарушал безмолвие.
Над Москвой хвастливо сияло весеннее утро; по неровному булыжнику цокали подковы, грохотали телеги;
в теплом, светло-голубом воздухе празднично
гудела медь колоколов; по истоптанным панелям нешироких, кривых улиц бойко шагали легкие
люди; походка их была размашиста, топот ног звучал отчетливо, они не шаркали подошвами, как петербуржцы. Вообще здесь шума было больше, чем
в Петербурге, и шум был другого тона, не такой сыроватый и осторожный, как там.
Он ощущал позыв к женщине все более определенно, и это вовлекло его
в приключение, которое он назвал смешным. Поздно вечером он забрел
в какие-то узкие, кривые улицы, тесно застроенные высокими домами. Линия окон была взломана, казалось, что этот дом уходит
в землю от тесноты, а соседний выжимается вверх.
В сумраке, наполненном тяжелыми запахами, на панелях, у дверей сидели и стояли очень демократические
люди,
гудел негромкий говорок, сдержанный смех, воющее позевывание. Чувствовалось настроение усталости.
Сосед был плотный
человек лет тридцати, всегда одетый
в черное, черноглазый, синещекий,
густые черные усы коротко подстрижены и подчеркнуты толстыми губами очень яркого цвета.
Самгин все замедлял шаг, рассчитывая, что
густой поток
людей обтечет его и освободит, но
люди все шли, бесконечно шли, поталкивая его вперед. Его уже ничто не удерживало
в толпе, ничто не интересовало; изредка все еще мелькали знакомые лица, не вызывая никаких впечатлений, никаких мыслей. Вот прошла Алина под руку с Макаровым, Дуняша с Лютовым, синещекий адвокат. Мелькнуло еще знакомое лицо, кажется, — Туробоев и с ним один из модных писателей, красивый брюнет.
— Умирает, — сказала она, садясь к столу и разливая чай.
Густые брови ее сдвинулись
в одну черту, и лицо стало угрюмо, застыло. — Как это тяжело: погибает
человек, а ты не можешь помочь ему.
Странно и обидно было видеть, как чужой
человек в мундире удобно сел на кресло к столу, как он выдвигает ящики, небрежно вытаскивает бумаги и читает их, поднося близко к тяжелому носу, тоже удобно сидевшему
в густой и, должно быть, очень теплой бороде.
Свирепо рыча,
гудя, стреляя, въезжали
в гущу толпы грузовики, привозя генералов и штатских
людей, бережливо выгружали их перед лестницей, и каждый такой груз как будто понижал настроение толпы, шум становился тише, лица
людей задумчивее или сердитей, усмешливее, угрюмей. Самгин ловил негромкие слова...
Слабенький и беспокойный огонь фонаря освещал толстое, темное лицо с круглыми глазами ночной птицы; под широким, тяжелым носом топырились
густые, серые усы, — правильно круглый череп густо зарос енотовой шерстью.
Человек этот сидел, упираясь руками
в диван, спиною
в стенку, смотрел
в потолок и ритмически сопел носом. На нем — толстая шерстяная фуфайка, шаровары с кантом, на ногах полосатые носки;
в углу купе висела серая шинель, сюртук, портупея, офицерская сабля, револьвер и фляжка, оплетенная соломой.
Толстый
человек в старомодном сюртуке, поддерживая руками живот,
гудел глухим, жирным басом...
Клим Иванович Самгин был утомлен впечатлениями бессонной ночи. Равнодушно слушая пониженный говор
людей, смотрел
в окно, за стеклами пенился
густой снег, мелькали
в нем бесформенные серые фигуры, и казалось, что вот сейчас к стеклам прильнут, безмолвно смеясь, бородатые, зубастые рожи.
Затем, при помощи прочитанной еще
в отрочестве по настоянию отца «Истории крестьянских войн
в Германии» и «Политических движений русского народа», воображение создало мрачную картину: лунной ночью, по извилистым дорогам, среди полей, катятся от деревни к деревне
густые, темные толпы, окружают усадьбы помещиков, трутся о них; вспыхивают огромные костры огня, а
люди кричат, свистят, воют, черной массой катятся дальше, все возрастая, как бы поднимаясь из земли; впереди их мчатся табуны испуганных лошадей, сзади умножаются холмы огня, над ними — тучи дыма, неба — не видно, а земля — пустеет, верхний слой ее как бы скатывается ковром, образуя все новые, живые, черные валы.
Он сел на скамью, под
густой навес кустарника; аллея круто загибалась направо, за углом сидели какие-то
люди, двое; один из них глуховато ворчал, другой шаркал палкой или подошвой сапога по неутоптанному, хрустящему щебню. Клим вслушался
в монотонную воркотню и узнал давно знакомые мысли...
На стене, над комодом, была прибита двумя гвоздями маленькая фотография без рамы, переломленная поперек, она изображала молодого
человека, гладко причесанного, с
густыми бровями, очень усатого,
в галстуке, завязанном пышным бантом. Глаза у него были выколоты.
Лицо его обросло темной,
густой бородкой, глазницы углубились, точно у
человека, перенесшего тяжкую болезнь, а глаза блестели от радости, что он выздоровел. С лица похожий на монаха, одет он был, как мастеровой; ноги, вытянутые на средину комнаты,
в порыжевших, стоптанных сапогах, руки, сложенные на груди, темные, точно у металлиста, он —
в парусиновой блузе,
в серых, измятых брюках.
«Вероятно, шут своего квартала», — решил Самгин и, ускорив шаг, вышел на берег Сены. Над нею шум города стал
гуще, а река текла так медленно, как будто ей тяжело было уносить этот шум
в темную щель, прорванную ею
в нагромождении каменных домов. На черной воде дрожали, как бы стремясь растаять, отражения тусклых огней
в окнах. Черная баржа прилепилась к берегу, на борту ее стоял
человек, щупая воду длинным шестом, с реки кто-то невидимый глухо говорил ему...
Он еще не бежит с толпою, он
в стороне от нее, но вот ему уже кажется, что
люди всасывают его
в свою
гущу и влекут за собой.
Мария Романовна тоже как-то вдруг поседела, отощала и согнулась; голос у нее осел, звучал глухо, разбито и уже не так властно, как раньше. Всегда одетая
в черное, ее фигура вызывала уныние;
в солнечные дни, когда она шла по двору или гуляла
в саду с книгой
в руках, тень ее казалась тяжелей и
гуще, чем тени всех других
людей, тень влеклась за нею, как продолжение ее юбки, и обесцвечивала цветы, травы.
Локомотив свистнул, споткнулся и, встряхнув вагоны, покачнув
людей, зашипел, остановясь
в густой туче снега, а голос остроносого затрещал слышнее. Сняв шапку,
человек этот прижал ее под мышкой, должно быть, для того, чтоб не махать левой рукой, и, размахивая правой, сыпал слова, точно гвозди
в деревянный ящик...
Из Кремля поплыл
густой рев, было
в нем что-то шерстяное, мохнатое, и казалось, что он согревает сыроватый, холодный воздух.
Человек в поддевке на лисьем мехе успокоительно сообщил...
Но сквозь дождь и гром ко крыльцу станции подкатил кто-то, молния осветила
в окне мокрую голову черной лошади; дверь распахнулась, и, отряхиваясь, точно петух, на пороге встал
человек в клеенчатом плаще, сдувая с
густых, светлых усов капли дождя.
Патрон был мощный
человек лет за пятьдесят, с большою, тяжелой головой
в шапке
густых, вихрастых волос сивого цвета, с толстыми бровями; эти брови и яркие, точно у женщины, губы, поджатые брезгливо или скептически, очень украшали его бритое лицо актера на роли героев.
— Вот — сорок две тысячи
в банке имею. Семнадцать выиграл
в карты, девять — спекульнул кожей на ремни
в армию, четырнадцать накопил по мелочам. Шемякин обещал двадцать пять. Мало, но все-таки… Семидубов дает. Газета — будет. Душу продам дьяволу, а газета будет. Ерухимович — фельетонист. Он всех Дорошевичей
в гроб уложит.
Человек густого яда. Газета — будет, Самгин. А вот Тоська… эх, черт… Пойдем, поужинаем где-нибудь, а?
— Подожди, — попросил Самгин, встал и подошел к окну. Было уже около полуночи, и обычно
в этот час на улице, даже и днем тихой, укреплялась невозмутимая, провинциальная тишина. Но
в эту ночь двойные рамы окон почти непрерывно пропускали
в комнату приглушенные, мягкие звуки движения, шли группы
людей,
гудел автомобиль, проехала пожарная команда. Самгина заставил подойти к окну шум, необычно тяжелый, от него тонко заныли стекла
в окнах и даже задребезжала посуда
в буфете.
Стиснутые
в одно плотное, многоглавое тело,
люди двигались все ближе к Самгину, от них исходил
густой, едкий запах соленой рыбы, детских пеленок, они кричали...
Марина не возвращалась недели три, —
в магазине торговал чернобородый Захарий,
человек молчаливый, с неподвижным, матово-бледным лицом, темные глаза его смотрели грустно, на вопросы он отвечал кратко и тихо;
густые, тяжелые волосы простеганы нитями преждевременной седины. Самгин нашел, что этот Захарий очень похож на переодетого монаха и слишком вял, бескровен для того, чтоб служить любовником Марины.
Потом пошли один за другим, но все больше,
гуще, нищеподобные
люди,
в лохмотьях, с растрепанными волосами, с опухшими лицами; шли они тихо, на вопросы встречных отвечали кратко и неохотно; многие хромали.
Кричавший стоял на парте и отчаянно изгибался, стараясь сохранить равновесие, на ногах его были огромные ботики, обладавшие самостоятельным движением, — они съезжали с парты. Слова он произносил немного картавя и очень пронзительно. Под ним, упираясь животом
в парту, стуча кулаком по ней, стоял толстый
человек, закинув голову так, что на шее у него образовалась складка, точно калач; он
гудел...
Клим не поверил. Но когда горели дома на окраине города и Томилин привел Клима смотреть на пожар, мальчик повторил свой вопрос.
В густой толпе зрителей никто не хотел качать воду, полицейские выхватывали из толпы за шиворот
людей, бедно одетых, и кулаками гнали их к машинам.
И покосился на Туробоева; тот шел все так же старчески сутулясь, держа руки
в карманах, спрятав подбородок
в кашне. Очень неуместная фигура среди солидных, крепких
людей. Должно быть, он понимает это, его
густые, как бы вышитые гладью брови нахмурены, слились
в одну черту, лицо — печально. Но и упрямо.
На улице было людно и шумно, но еще шумнее стало, когда вышли на Тверскую. Бесконечно двигалась и
гудела толпа оборванных, измятых, грязных
людей. Негромкий, но сплошной ропот стоял
в воздухе, его разрывали истерические голоса женщин.
Люди устало шли против солнца, наклоня головы, как бы чувствуя себя виноватыми. Но часто, когда
человек поднимал голову, Самгин видел на истомленном лице выражение тихой радости.
Перед вокзалом стояла
густая толпа
людей с обнаженными головами, на пестром фоне ее красовались золотые статуи духовенства, а впереди их, с посохом
в руке, большой златоглавый архиерей, похожий на колокол.
Дождь сыпался все
гуще, пространство сокращалось,
люди шумели скупее, им вторило плачевное хлюпанье воды
в трубах водостоков, и весь шум одолевал бойкий торопливый рассказ
человека с креслом на голове; половина лица его, приплюснутая тяжестью, была невидима, виден был только нос и подбородок, на котором вздрагивала черная, курчавая бороденка.
В комнату вошел пожилой
человек,
в сером сюртуке, с прорехою под мышкой, откуда торчал клочок рубашки,
в сером же жилете, с медными пуговицами, с голым, как колено, черепом и с необъятно широкими и
густыми русыми с проседью бакенбардами, из которых каждой стало бы на три бороды.
Явился низенький
человек, с умеренным брюшком, с белым лицом, румяными щеками и лысиной, которую с затылка, как бахрома, окружали черные
густые волосы. Лысина была кругла, чиста и так лоснилась, как будто была выточена из слоновой кости. Лицо гостя отличалось заботливо-внимательным ко всему, на что он ни глядел, выражением, сдержанностью во взгляде, умеренностью
в улыбке и скромно-официальным приличием.
Потом лесничий воротился
в переднюю, снял с себя всю мокрую амуницию, длинные охотничьи сапоги, оправился, отряхнулся, всеми пятью пальцами руки, как граблями, провел по
густым волосам и спросил у
людей веничка или щетку.
Но не успел помощник подойти к двери
в кабинет, как она сама отворилась, и послышались громкие, оживленные голоса немолодого коренастого
человека с красным лицом и с
густыми усами,
в совершенно новом платье, и самого Фанарина.
Нынче на суде она не узнала его не столько потому, что, когда она видела его
в последний раз, он был военный, без бороды, с маленькими усиками и хотя и короткими, но
густыми вьющимися волосами, а теперь был старообразный
человек, с бородою, сколько потому, что она никогда не думала о нем.
Серьезнее всех относился к делу говоривший
густым басом длинноносый с маленькой бородкой высокий
человек, одетый
в чистое домодельное платье и
в новые лапти.
Привалов кое-как отделался от веселых молодых
людей с шапокляками и побрел
в главную залу, где теперь публика бродила
густой шумевшей толпой.
Пробираться сквозь заросли горелого леса всегда трудно. Оголенные от коры стволы деревьев с заостренными сучками
в беспорядке лежат на земле.
В густой траве их не видно, и потому часто спотыкаешься и падаешь. Обыкновенно после однодневного пути по такому горелому колоднику ноги у лошадей изранены, у
людей одежда изорвана, а лица и руки исцарапаны
в кровь. Зная по опыту, что гарь выгоднее обойти стороной, хотя бы и с затратой времени, мы спустились к ручью и пошли по гальке.
Не успели мы ступить несколько шагов, как нам навстречу из-за
густой ракиты выбежала довольно дрянная легавая собака, и вслед за ней появился
человек среднего роста,
в синем, сильно потертом сюртуке, желтоватом жилете, панталонах цвета гри-де-лень или блё-д-амур [Розовато-серого (от фр. gris de lin)… голубовато-серого (от фр. bleu d’amour).], наскоро засунутых
в дырявые сапоги, с красным платком на шее и одноствольным ружьем за плечами.
Вот любо-то! Вот радость! Не
в народе,
В густой толпе, из-за чужой спины,
Снегурочка смотреть на праздник будет, —
Вперед пойдет. И царь, и
люди скажут:
Такой четы на диво поискать!
Человек зажигал свечку и провожал этой оружейной палатой, замечая всякий раз, что плаща снимать не надобно, что
в залах очень холодно;
густые слои пыли покрывали рогатые и курьезные вещи, отражавшиеся и двигавшиеся вместе со свечой
в вычурных зеркалах; солома, остававшаяся от укладки, спокойно лежала там-сям вместе с стриженой бумагой и бечевками.
Словом сказать, целых три месяца сряду захолустье ело, пило и
гудело, как пчелы
в улье.
В это же время и молодые
люди сходились между собой. Происходили предварительные ухаживанья, затевались свадьбы, которые отчасти игрались
в рожественский мясоед, отчасти отлагались на Красную горку.