Неточные совпадения
— Я тебе говорю, чтò я думаю, — сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но я тебе больше скажу: моя жена — удивительнейшая женщина…. — Степан Аркадьич вздохнул,
вспомнив о своих отношениях с женою, и, помолчав с минуту, продолжал: — У нее есть дар предвидения. Она насквозь видит
людей; но этого мало, — она знает, чтò будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала, что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто этому верить не хотел, а так вышло. И она — на твоей стороне.
Как бы пробудившись от сна, Левин долго не мог опомниться. Он оглядывал сытую лошадь, взмылившуюся между ляжками и на шее, где терлись поводки, оглядывал Ивана кучера, сидевшего подле него, и
вспоминал о том, что он ждал брата, что жена, вероятно, беспокоится его долгим отсутствием, и старался догадаться, кто был гость, приехавший с братом. И брат, и жена, и неизвестный гость представлялись ему теперь иначе, чем прежде. Ему казалось, что теперь его отношения со всеми
людьми уже будут другие.
И вдруг,
вспомнив о раздавленном
человеке в день ее первой встречи с Вронским, она поняла, что̀ ей надо делать. Быстрым, легким шагом спустившись по ступенькам, которые шли от водокачки к рельсам, она остановилась подле вплоть мимо ее проходящего поезда. Она смотрела на низ вагонов, на винты и цепи и на высокие чугунные колеса медленно катившегося первого вагона и глазомером старалась определить середину между передними и задними колесами и ту минуту, когда середина эта будет против нее.
Вспомнишь, бывало,
о Карле Иваныче и его горькой участи — единственном
человеке, которого я знал несчастливым, — и так жалко станет, так полюбишь его, что слезы потекут из глаз, и думаешь: «Дай бог ему счастия, дай мне возможность помочь ему, облегчить его горе; я всем готов для него пожертвовать».
Порой, вдруг находя себя где-нибудь в отдаленной и уединенной части города, в каком-нибудь жалком трактире, одного, за столом, в размышлении, и едва помня, как он попал сюда, он
вспоминал вдруг
о Свидригайлове: ему вдруг слишком ясно и тревожно сознавалось, что надо бы, как можно скорее, сговориться с этим
человеком и, что возможно, порешить окончательно.
Самгин начал рассказывать
о беженцах-евреях и, полагаясь на свое не очень богатое воображение, об условиях их жизни в холодных дачах, с детями, стариками, без хлеба.
Вспомнил старика с красными глазами, дряхлого старика, который молча пытался и не мог поднять бессильную руку свою. Он тотчас же заметил, что его перестают слушать, это принудило его повысить тон речи, но через минуту-две
человек с волосами дьякона, гулко крякнув, заявил...
— Да. И Алина. Все. Ужасные вещи рассказывал Константин
о своей матери. И
о себе, маленьком. Так странно было: каждый
вспоминал о себе, точно
о чужом. Сколько ненужного переживают
люди!
Самгин слушал рассеянно и пытался окончательно определить свое отношение к Бердникову. «Попов, наверное, прав: ему все равно,
о чем говорить». Не хотелось признать, что некоторые мысли Бердникова новы и завидно своеобразны, но Самгин чувствовал это. Странно было
вспомнить, что этот
человек пытался подкупить его, но уже являлись мотивы, смягчающие его вину.
«Оживлены убийством», —
вспомнил он слова Митрофанова —
человека «здравого смысла», — слова, сказанные сыщиком по поводу радости, с которой Москва встретила смерть министра Плеве. И снова задумался
о Лидии.
«Сомову он расписал очень субъективно, — думал Самгин, но,
вспомнив рассказ Тагильского, перестал думать
о Любаше. — Он стал гораздо мягче, Кутузов. Даже интереснее. Жизнь умеет шлифовать
людей. Странный день прожил я, — подумал он и не мог сдержать улыбку. — Могу продать дом и снова уеду за границу, буду писать мемуары или — роман».
Стоя среди комнаты, он курил, смотрел под ноги себе, в розоватое пятно света, и вдруг
вспомнил восточную притчу
о человеке, который, сидя под солнцем на скрещении двух дорог, горько плакал, а когда прохожий спросил:
о чем он льет слезы? — ответил: «От меня скрылась моя тень, а только она знала, куда мне идти».
Утром, в газетном отчете
о торжественной службе вчера в соборе, он прочитал слова протоиерея: «Радостью и ликованием проводим защитницу нашу», — вот это глупо: почему
люди должны чувствовать радость, когда их покидает то, что — по их верованию — способно творить чудеса? Затем он
вспомнил, как на похоронах Баумана толстая женщина спросила...
Самгин
вспомнил отзыв Суслова
о его марксизме и подумал, что этот
человек, снедаемый различными болезнями, сам похож на болезнь, которая усиливается, он помолодел, окреп, в его учительском голосе все громче слышны командующие ноты. Вероятно, с его слов Любаша на днях сказала...
О Петербурге у Клима Самгина незаметно сложилось весьма обычное для провинциала неприязненное и даже несколько враждебное представление: это город, не похожий на русские города, город черствых, недоверчивых и очень проницательных
людей; эта голова огромного тела России наполнена мозгом холодным и злым. Ночью, в вагоне, Клим
вспоминал Гоголя, Достоевского.
Вспомнить об этом
человеке было естественно, но Самгин удивился: как далеко в прошлое отодвинулся Бердников, и как спокойно пренебрежительно вспомнилось
о нем. Самгин усмехнулся и отступил еще дальше от прошлого, подумав...
Вспомнив эту сцену, Клим с раздражением задумался
о Томилине. Этот
человек должен знать и должен был сказать что-то успокоительное, разрешающее, что устранило бы стыд и страх. Несколько раз Клим — осторожно, а Макаров — напористо и резко пытались затеять с учителем беседу
о женщине, но Томилин был так странно глух к этой теме, что вызвал у Макарова сердитое замечание...
Туман стоял над городом, улицы, наполненные сырою, пронизывающей мутью, заставили
вспомнить Петербург, Кутузова.
О Кутузове думалось вяло, и, прислушиваясь к думам
о нем, Клим не находил в них ни озлобления, ни даже недружелюбия, как будто этот
человек навсегда исчез.
«
Люди вроде Кутузова, конечно,
вспомнили бы
о Немезиде», — тотчас сообразил он и затем сказал...
Он отказался, а она все-таки увеличила оклад вдвое. Теперь,
вспомнив это, он
вспомнил, что отказаться заставило его смущение, недостойное взрослого
человека: выписывал и читал он по преимуществу беллетристику русскую и переводы с иностранных языков; почему-то не хотелось, чтоб Марина знала это. Но серьезные книги утомляли его, обильная политическая литература и пресса раздражали.
О либеральной прессе Марина сказала...
Вспомнив нервные крики и суету в училище, он подумал
о тех
людях...
Ночью он прочитал «Слепых» Метерлинка. Монотонный язык этой драмы без действия загипнотизировал его, наполнил смутной печалью, но смысл пьесы Клим не уловил. С досадой бросив книгу на пол, он попытался заснуть и не мог. Мысли возвращались к Нехаевой, но думалось
о ней мягче.
Вспомнив ее слова
о праве
людей быть жестокими в любви, он спросил себя...
Самгин старался выдержать тон объективного свидетеля, тон
человека, которому дорога только правда, какова бы она ни была. Но он сам слышал, что говорит озлобленно каждый раз, когда
вспоминает о царе и Гапоне. Его мысль невольно и настойчиво описывала восьмерки вокруг царя и попа, густо подчеркивая ничтожество обоих, а затем подчеркивая их преступность. Ему очень хотелось напугать
людей, и он делал это с наслаждением.
Самгин
вспомнил слова Безбедова
о страхе и решил, что нужно переменить квартиру, — соседство с этим
человеком совершенно невыносимо.
Самгин вздрогнул, ему показалось, что рядом с ним стоит кто-то. Но это был он сам, отраженный в холодной плоскости зеркала. На него сосредоточенно смотрели расплывшиеся, благодаря стеклам очков, глаза мыслителя. Он прищурил их, глаза стали нормальнее. Сняв очки и протирая их, он снова подумал
о людях, которые обещают создать «мир на земле и в человецех благоволение», затем, кстати,
вспомнил, что кто-то — Ницше? — назвал человечество «многоглавой гидрой пошлости», сел к столу и начал записывать свои мысли.
Среди русских нередко встречались сухощавые бородачи, неприятно напоминавшие Дьякона, и тогда Самгин ненадолго, на минуты, но тревожно
вспоминал, что такую могучую страну хотят перестроить на свой лад
люди о трех пальцах, расстриженные дьякона, истерические пьяницы, веселые студенты, каков Маракуев и прочие; Поярков, которого Клим считал бесцветным, изящный, солидненький Прейс, который, наверно, будет профессором, — эти двое не беспокоили Клима.
Как будто забыв
о смерти отчима, она минут пять критически и придирчиво говорила
о Лидии, и Клим понял, что она не любит подругу. Его удивило, как хорошо она до этой минуты прятала антипатию к Лидии, — и удивление несколько подняло зеленоглазую девушку в его глазах. Потом она
вспомнила, что надо говорить об отчиме, и сказала, что хотя
люди его типа — отжившие
люди, но все-таки в них есть своеобразная красота.
Он смотрел вслед быстро уходящему, закуривая папиросу, и думал
о том, что в то время, как «государству грозит разрушение под ударами врага и все должны единодушно, необоримой, гранитной стеной встать пред врагом», — в эти грозные дни такие безответственные
люди, как этот хлыщ и Яковы, как плотник Осип или Тагильский, сеют среди
людей разрушительные мысли, идеи. Вполне естественно было
вспомнить о ротмистре Рущиц-Стрыйском, но тут Клим Иванович испугался, чувствуя себя в опасности.
Из
людей, которых он видел в эти дни, особенно выделялась монументальная фигура красавца Фроленкова. Приятно было
вспоминать его ловкие, уверенные движения, на каждое из них
человек этот тратил силы именно столько, сколько оно требовало. Многозначительно было пренебрежение, ‹с которым› Фроленков говорил
о кузнецах, слушал дерзости Ловцова.
Клим перестал слушать его ворчливую речь, думая
о молодом
человеке, одетом в голубовато-серый мундир,
о его смущенной улыбке. Что сказал бы этот
человек, если б пред ним поставить Кутузова, Дьякона, Лютова? Да, какой силы слова он мог бы сказать этим
людям? И Самгин
вспомнил — не насмешливо, как всегда
вспоминал, а — с горечью...
— Я бросил на мягкое, — сердито отозвался Самгин, лег и задумался
о презрении некоторых
людей ко всем остальным. Например — Иноков. Что ему право, мораль и все, чем живет большинство, что внушается
человеку государством, культурой? «Классовое государство ремонтирует старый дом гнилым деревом», — вдруг
вспомнил он слова Степана Кутузова. Это было неприятно
вспомнить, так же как удачную фразу противника в гражданском процессе. В коридоре все еще беседовали, бас внушительно доказывал...
Самгин, прислушиваясь,
вспомнил проповедника Якова,
человека о трех пальцах, — «камень — дурак, дерево — дурак».
«Баран, — думал Самгин,
вспоминая слова Тагильского
о людях, которые предают интересы своего класса. — Чего ради?» — спрашивал он себя в сотый раз.
Даже для Федосовой он с трудом находил те большие слова, которыми надеялся рассказать
о ней, а когда произносил эти слова, слышал, что они звучат сухо, тускло. Но все-таки выходило как-то так, что наиболее сильное впечатление на выставке всероссийского труда вызвала у него кривобокая старушка. Ему было неловко
вспомнить о надеждах, связанных с молодым
человеком, который оставил в памяти его только виноватую улыбку.
«Да, найти в жизни смысл не легко… Пути к смыслу страшно засорены словами, сугробами слов. Искусство, наука, политика — Тримутри, Санкта Тринита — Святая Троица.
Человек живет всегда для чего-то и не умеет жить для себя, никто не учил его этой мудрости». Он
вспомнил, что на тему
о человеке для себя интересно говорил Кумов: «Его я еще не встретил».
Интересна была она своим знанием веселой жизни
людей «большого света», офицеров гвардии, крупных бюрократов, банкиров. Она обладала неиссякаемым количеством фактов, анекдотов, сплетен и рассказывала все это с насмешливостью бывшей прислуги богатых господ, — прислуги, которая сама разбогатела и
вспоминает о дураках.
Вечером собралось
человек двадцать; пришел большой, толстый поэт, автор стихов об Иуде и
о том, как сатана играл в карты с богом; пришел учитель словесности и тоже поэт — Эвзонов, маленький, чернозубый
человек, с презрительной усмешкой на желтом лице; явился Брагин, тоже маленький, сухой, причесанный под Гоголя, многоречивый и особенно неприятный тем, что всесторонней осведомленностью своей
о делах человеческих он заставлял Самгина
вспоминать себя самого, каким Самгин хотел быть и был лет пять тому назад.
Хотя Нехлюдов хорошо знал и много paз и за обедом видал старого Корчагина, нынче как-то особенно неприятно поразило его это красное лицо с чувственными смакующими губами над заложенной за жилет салфеткой и жирная шея, главное — вся эта упитанная генеральская фигура. Нехлюдов невольно
вспомнил то, что знал
о жестокости этого
человека, который, Бог знает для чего, — так как он был богат и знатен, и ему не нужно было выслуживаться, — сек и даже вешал
людей, когда был начальником края.
— Я знаю это дело. Как только я взглянул на имена, я
вспомнил об этом несчастном деле, — сказал он, взяв в руки прошение и показывая его Нехлюдову. — И я очень благодарен вам, что вы напомнили мне
о нем. Это губернские власти переусердствовали… — Нехлюдов молчал, с недобрым чувством глядя на неподвижную маску бледного лица. — И я сделаю распоряженье, чтобы эта мера была отменена и
люди эти водворены на место жительства.
Нехлюдов
вспомнил о всех мучительных минутах, пережитых им по отношению этого
человека:
вспомнил, как один раз он думал, что муж узнал, и готовился к дуэли с ним, в которой он намеревался выстрелить на воздух, и
о той страшной сцене с нею, когда она в отчаянии выбежала в сад к пруду с намерением утопиться, и он бегал искать ее.
В продолжение своей карьеры он перебывал в связях со многими либеральнейшими
людьми своей эпохи, и в России и за границей, знавал лично и Прудона и Бакунина и особенно любил
вспоминать и рассказывать, уже под концом своих странствий,
о трех днях февральской парижской революции сорок восьмого года, намекая, что чуть ли и сам он не был в ней участником на баррикадах.
Я бы, впрочем, и не стал распространяться
о таких мелочных и эпизодных подробностях, если б эта сейчас лишь описанная мною эксцентрическая встреча молодого чиновника с вовсе не старою еще вдовицей не послужила впоследствии основанием всей жизненной карьеры этого точного и аккуратного молодого
человека,
о чем с изумлением
вспоминают до сих пор в нашем городке и
о чем, может быть, и мы скажем особое словечко, когда заключим наш длинный рассказ
о братьях Карамазовых.
Но ничего этого не вспомнилось и не подумалось ему, потому что надобно было нахмурить лоб и, нахмурив его, думать час и три четверти над словами: «кто повенчает?» — и все был один ответ: «никто не повенчает!» И вдруг вместо «никто не повенчает» — явилась у него в голове фамилия «Мерцалов»; тогда он ударил себя по лбу и выбранил справедливо: как было с самого же начала не
вспомнить о Мецалове? А отчасти и несправедливо: ведь не привычно было думать
о Мерцалове, как
о человеке венчающем.
Теперь я
вспоминаю о нем без злобы, как об особенном звере, попавшемся в лесу, и дичи, которого надобно было изучать, но на которого нельзя было сердиться за то, что он зверь; тогда я не мог не вступить с ним в борьбу: это была необходимость для всякого порядочного
человека.
Люди обыкновенно
вспоминают о первой молодости,
о тогдашних печалях и радостях немного с улыбкой снисхождения, как будто они хотят, жеманясь, как Софья Павловна в «Горе от ума», сказать: «Ребячество!» Словно они стали лучше после, сильнее чувствуют или больше.
Струнников начинает расхаживать взад и вперед по анфиладе комнат. Он заложил руки назад; халат распахнулся и раскрыл нижнее белье. Ходит он и ни
о чем не думает. Пропоет «Спаси, Господи,
люди Твоя», потом «Слава Отцу», потом
вспомнит, как протодьякон в Успенском соборе, в Москве, многолетие возглашает, оттопырит губы и старается подражать. По временам заглянет в зеркало, увидит: вылитый мопс! Проходя по зале, посмотрит на часы и обругает стрелку.
И если мы творчески активно
вспоминаем о покойнике лишь хорошее, то потому, что этим участвуем в преображении
человека, активно помогаем этому преображению.
Вспоминаю о годах общения с этими
людьми как
о лучших в моей жизни и
о людях этих как
о лучших
людях, каких мне пришлось встречать в жизни.
Автор
вспоминает о других
людях и событиях и говорит больше всего
о себе.
Даже в моей первой книге
о «Москве и москвичах» я ни разу и нигде словом не обмолвился и никогда бы не
вспомнил ни их, ни ту обстановку, в которой жили банщики, если бы один добрый
человек меня носом не ткнул, как говорится, и не напомнил мне одно слово, слышанное мною где-то в глухой деревушке не то бывшего Зарайского, не то бывшего Коломенского уезда; помню одно лишь, что деревня была вблизи Оки, куда я часто в восьмидесятых годах ездил на охоту.
Другой агроном, как рассказывают, силился доказать, что на Сахалине сельское хозяйство невозможно, всё посылал куда-то бумаги и телеграммы и тоже кончил, по-видимому, глубоким нервным расстройством; по крайней мере
о нем
вспоминают теперь как
о честном и знающем, но сумасшедшем
человеке.