Ветхозаветная религия учила о том, что существует единый, трансцендентный и ипостасный Бог, и требовала исключительного Ему служения («Аз есмь Господь Бог твой, да не будут тебе боги иные, кроме Меня» [Исх. 20:2–3.]), но прямо она не говорила об Его триипостасности, хотя, разумеется, это учение и было скрыто в ней, как в зерне растение.
Разумеется, понятно, почему
ветхозаветная религия с ее строгим и непреклонным монотеизмом («ягвизмом» [От «Ягве» (или Яхве) — непроизносимое имя единого Бога в иудаизме.]) не могла усмотреть здесь ничего, кроме демонолатрии и блуда.
Ветхозаветная религия имела вполне определенную задачу: в ограде закона, бывшего лишь «сенью будущих благ», в атмосфере чистого и беспримесного монотеизма воспитать земных предков Спасителя, приуготовить явление Пречистой Девы, а также и Предтечи Господня Иоанна Крестителя и Иосифа Обручника.
И доныне смотрят на язычество глазами иудейства, хотя на христианстве уже не лежит того запрещения, какое содержалось в
ветхозаветной религии, а если и лежит, то совершенно иное.
Неточные совпадения
Только
ветхозаветные пророки возвысились над
религией кровавой жертвы, и сознание их осветилось грядущей
религией любви и бескровной жертвы; только греческие философы-мудрецы начали прозревать Логос за бессмысленными силами природы.
Поэтому христианство никак нельзя, под предлогом «панхристизма», превращать в принципиальный и решительный имманентизм и антрополарию, фактически понимая его как углубленное и очищенное язычество (хотя оно включает в себя и последнее, как подчиненную и частную истину, и даже раскрывает относительную его правду); но одинаково нельзя его понимать и по типу
ветхозаветного трансцендентизма, как
религию закона, обязательного лишь своей трансцендентной санкцией [Реакционную реставрацию этого трансцендентизма мы имеем в Исламе, в этом главный его пафос, существенно антихристианский.
Творческая тайна раскрывается лишь в
религии Троицы, она закрыта для
ветхозаветного сознания.
Замечательно, что такие передовые моралисты нового времени, как Кант и Л. Толстой, в своем морализме исповедовали
религию ветхозаветного законничества.
Эта история, в которой мелкое и мошенническое так перемешивалось с драматизмом родительской любви и вопросами
религии; эта суровая казенная обстановка огромной полутемной комнаты, каждый кирпич которой, наверно, можно было бы размочить в пролившихся здесь родительских и детских слезах; эти две свечи, горевшие, как горели там, в том гнусном суде, где они заменяли свидетелей; этот
ветхозаветный семитический тип искаженного муками лица, как бы напоминавший все племя мучителей праведника, и этот зов, этот вопль «Иешу!