Неточные совпадения
Городничий. Ну, а что из того, что вы
берете взятки борзыми щенками? Зато вы в бога не веруете; вы в церковь никогда не ходите; а я, по крайней мере, в вере тверд и каждое воскресенье бываю в церкви. А вы… О, я знаю вас: вы если
начнете говорить о сотворении мира, просто волосы дыбом поднимаются.
Кутейкин(открывает Часослов, Митрофан
берет указку).
Начнем благословясь. За мною, со вниманием. «Аз же есмь червь…»
Потом в продолжение некоторого времени пустился на другие спекуляции, именно вот какие: накупивши на рынке съестного, садился в классе возле тех, которые были побогаче, и как только замечал, что товарища
начинало тошнить, — признак подступающего голода, — он высовывал ему из-под скамьи будто невзначай угол пряника или булки и, раззадоривши его,
брал деньги, соображаяся с аппетитом.
— Да куды ж мне, сами посудите! Мне нельзя
начинать с канцелярского писца. Вы позабыли, что у меня семейство. Мне сорок, у меня уж и поясница болит, я обленился; а должности мне поважнее не дадут; я ведь не на хорошем счету. Я признаюсь вам: я бы и сам не взял наживной должности. Я человек хоть и дрянной, и картежник, и все что хотите, но взятков
брать я не стану. Мне не ужиться с Красноносовым да Самосвистовым.
— Не знаю, — отвечал он мне небрежно, — я ведь никогда не езжу в карете, потому что, как только я сяду, меня сейчас
начинает тошнить, и маменька это знает. Когда мы едем куда-нибудь вечером, я всегда сажусь на козлы — гораздо веселей — все видно, Филипп дает мне править, иногда и кнут я
беру. Этак проезжающих, знаете, иногда, — прибавил он с выразительным жестом, — прекрасно!
Да чего: сам вперед
начнет забегать, соваться
начнет, куда и не спрашивают, заговаривать
начнет беспрерывно о том, о чем бы надо, напротив, молчать, различные аллегории
начнет подпускать, хе-хе! сам придет и спрашивать
начнет: зачем-де меня долго не
берут? хе-хе-хе! и это ведь с самым остроумнейшим человеком может случиться, с психологом и литератором-с!
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце в нем поднимается, слезы текут. Один из секущих задевает его по лицу; он не чувствует, он ломает свои руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все это. Одна баба
берет его за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз
начинает лягаться.
— Представь — играю! — потрескивая сжатыми пальцами, сказал Макаров. —
Начал по слуху, потом стал
брать уроки… Это еще в гимназии. А в Москве учитель мой уговаривал меня поступить в консерваторию. Да. Способности, говорит. Я ему не верю. Никаких способностей нет у меня. Но — без музыки трудно жить, вот что, брат…
— Ну… Встретились за городом. Он ходил новое ружье пробовать. Пошли вместе. Я спросил: почему не
берет выкуп за голубей? Он меня учить
начал и получил в ухо, — тут черт его подстрекнул замахнуться на меня ружьем, а я ружье вырвал, и мне бы — прикладом — треснуть…
Глафира Исаевна
брала гитару или другой инструмент, похожий на утку с длинной, уродливо прямо вытянутой шеей; отчаянно звенели струны, Клим находил эту музыку злой, как все, что делала Глафира Варавка. Иногда она вдруг
начинала петь густым голосом, в нос и тоже злобно. Слова ее песен были странно изломаны, связь их непонятна, и от этого воющего пения в комнате становилось еще сумрачней, неуютней. Дети, забившись на диван, слушали молча и покорно, но Лидия шептала виновато...
— Право, осел! — повторил он и сам сел за фортепиано и
начал брать сильные аккорды, чтоб заглушить виолончель. Потом залился веселою трелью, перебрал мотивы из нескольких опер, чтоб не слыхать несносного мычанья, и насилу забылся за импровизацией.
Он исподлобья смотрел на нее. Она опять становилась задумчива и холодна; опять осторожность
начала брать верх.
— Я
брал у вас как товарищ, —
начал я ужасно тихо, — вы предлагали сами, и я поверил вашему расположению…
Но нерешимость быстро
начинает тяготить вас, и вы как-то слепнете: протягиваете руку,
берете карту, но машинально, почти против воли, как будто вашу руку направляет другой; наконец вы решились и ставите — тут уж ощущение совсем иное, огромное.
— Нет, видите, Долгорукий, я перед всеми дерзок и
начну теперь кутить. Мне скоро сошьют шубу еще лучше, и я буду на рысаках ездить. Но я буду знать про себя, что я все-таки у вас не сел, потому что сам себя так осудил, потому что перед вами низок. Это все-таки мне будет приятно припомнить, когда я буду бесчестно кутить. Прощайте, ну, прощайте. И руки вам не даю; ведь Альфонсинка же не
берет моей руки. И, пожалуйста, не догоняйте меня, да и ко мне не ходите; у нас контракт.
Потом (это уж такой обычай) идут все спускать лошадей на Лену: «На руках спустим», — говорят они, и каждую лошадь
берут человека четыре,
начинают вести с горы и ведут, пока лошади и сами смирно идут, а когда начинается самое крутое место, они все рассыпаются, и лошади мчатся до тех пор, пока захотят остановиться.
Но пока она будет держаться нынешней своей системы, увертываясь от влияния иностранцев, уступая им кое-что и держа своих по-прежнему в страхе, не позволяя им
брать без позволения даже пустой бутылки, она еще будет жить старыми своими
началами, старой религией, простотой нравов, скромностью и умеренностью образа жизни.
Еще с вечера
начали брать рифы: один, два, а потом все четыре.
Петр Герасимович
начал спорить, говоря, что само собой подразумевалось, что так как она не
брала денег, то она и не могла иметь намерения лишить жизни.
Свою историю Вера Ефремовна рассказала так, что она, кончив акушерские курсы, сошлась с партией народовольцев и работала с ними. Сначала шло всё хорошо, писали прокламации, пропагандировали на фабриках, но потом схватили одну выдающуюся личность, захватили бумаги и
начали всех
брать.
Начали мыться. Петр Ильич держал кувшин и подливал воду. Митя торопился и плохо было намылил руки. (Руки у него дрожали, как припомнил потом Петр Ильич.) Петр Ильич тотчас же велел намылить больше и тереть больше. Он как будто
брал какой-то верх над Митей в эту минуту, чем дальше, тем больше. Заметим кстати: молодой человек был характера неробкого.
Вашему Пушкину за женские ножки монумент хотят ставить, а у меня с направлением, а вы сами, говорит, крепостник; вы, говорит, никакой гуманности не имеете, вы никаких теперешних просвещенных чувств не чувствуете, вас не коснулось развитие, вы, говорит, чиновник и взятки
берете!» Тут уж я
начала кричать и молить их.
Река Амагу длиной около 50 км.
Начало она
берет с хребта Карту и огибает его с западной стороны. Амагу течет сначала на северо-восток, потом принимает широтное направление и только вблизи моря немного склоняется к югу. Из притоков ее следует указать только Дунанцу длиною 19 км. По ней можно перевалить на реку Кусун. Вся долина Амагу и окаймляющие ее горы покрыты густым хвойно-смешанным лесом строевого и поделочного характера.
Понемногу в природе стал воцаряться порядок. Какая-то другая сила
начала брать верх над ветром и заставляла его успокаиваться. Но, судя по тому, как качались старые кедры, видно было, что там, вверху, не все еще благополучно.
Река Кусун длиной около 100 км.
Начало она
берет с Сихотэ-Алиня и течет по кривой к северо-востоку. По характеру Кусун такая же быстрая и порожистая река, как и Такема.
Начало она
берет с Сихотэ-Алиня и течет по кривой, как Такема, только в другую сторону (к северо-востоку).
Сядет, бывало, за фортепьяны (у Татьяны Борисовны и фортепьяны водились) и
начнет одним пальцем отыскивать «Тройку удалую»; аккорды
берет, стучит по клавишам; по целым часам мучительно завывает романсы Варламова: «У-единенная сосна» или: «Нет, доктор, нет, не приходи», а у самого глаза заплыли жиром и щеки лоснятся, как барабан…
Река Сица течет в направлении к юго-западу. Свое
начало она
берет с Сихотэ-Алиня (перевала на реку Иман) и принимает в себя только 2 притока. Один из них Нанца [Нан-ча — южное разветвление.], длиной в 20 км, находится с правой стороны с перевалом на Иодзыхе. От истоков Нанца сперва течет к северу, потом к северо-востоку и затем к северо-западу. В общем, если смотреть вверх по долине, в сумме действительно получается направление южное.
Наконец усталость
начала брать свое: кто-то зевнул, кто-то
начал стлать постель и укладываться на ночь.
Смелая, бойкая была песенка, и ее мелодия была веселая, — было в ней две — три грустные ноты, но они покрывались общим светлым характером мотива, исчезали в рефрене, исчезали во всем заключительном куплете, — по крайней мере, должны были покрываться, исчезать, — исчезали бы, если бы дама была в другом расположении духа; но теперь у ней эти немногие грустные ноты звучали слышнее других, она как будто встрепенется, заметив это, понизит на них голос и сильнее
начнет петь веселые звуки, их сменяющие, но вот она опять унесется мыслями от песни к своей думе, и опять грустные звуки
берут верх.
— Благодарю вас. Теперь мое личное дело разрешено. Вернемся к первому, общему вопросу. Мы
начали с того, что человек действует по необходимости, его действия определяются влияниями, под которыми происходят; более сильные влияния
берут верх над другими; тут мы и оставили рассуждение, что когда поступок имеет житейскую важность, эти побуждения называются выгодами, игра их в человеке — соображением выгод, что поэтому человек всегда действует по расчету выгод. Так я передаю связь мыслей?
Староста, никогда не мечтавший о существовании людей в мундире, которые бы не
брали взяток, до того растерялся, что не заперся, не
начал клясться и божиться, что никогда денег не давал, что если только хотел этого, так чтоб лопнули его глаза и росинка не попала бы в рот.
Мне хотелось с самого
начала показать ему, что он не имеет дела ни с сумасшедшим prince russe, который из революционного дилетантизма, а вдвое того из хвастовства дает деньги, ни с правоверным поклонником французских публицистов, глубоко благодарным за то, что у него
берут двадцать четыре тысячи франков, ни, наконец, с каким-нибудь тупоумным bailleur de fonds, [негласным пайщиком (фр.).] который соображает, что внести залог за такой журнал, как «Voix du Peuple», — серьезное помещение денег.
О выборе не может быть и речи; обуздать мысль труднее, чем всякую страсть, она влечет невольно; кто может ее затормозить чувством, мечтой, страхом последствий, тот и затормозит ее, но не все могут. У кого мысль
берет верх, у того вопрос не о прилагаемости, не о том — легче или тяжеле будет, тот ищет истины и неумолимо, нелицеприятно проводит
начала, как сен-симонисты некогда, как Прудон до сих пор.
Хомяков спорил до четырех часов утра,
начавши в девять; где К. Аксаков с мурмолкой в руке свирепствовал за Москву, на которую никто не нападал, и никогда не
брал в руки бокала шампанского, чтобы не сотворить тайно моление и тост, который все знали; где Редкин выводил логически личного бога, ad majorem gloriam Hegel; [к вящей славе Гегеля (лат.).] где Грановский являлся с своей тихой, но твердой речью; где все помнили Бакунина и Станкевича; где Чаадаев, тщательно одетый, с нежным, как из воску, лицом, сердил оторопевших аристократов и православных славян колкими замечаниями, всегда отлитыми в оригинальную форму и намеренно замороженными; где молодой старик А. И. Тургенев мило сплетничал обо всех знаменитостях Европы, от Шатобриана и Рекамье до Шеллинга и Рахели Варнгаген; где Боткин и Крюков пантеистически наслаждались рассказами М. С. Щепкина и куда, наконец, иногда падал, как Конгривова ракета, Белинский, выжигая кругом все, что попадало.
Сперанский пробовал облегчить участь сибирского народа. Он ввел всюду коллегиальное
начало; как будто дело зависело от того, как кто крадет — поодиночке или шайками. Он сотнями отрешал старых плутов и сотнями принял новых. Сначала он нагнал такой ужас на земскую полицию, что мужики
брали деньги с чиновников, чтобы не ходить с челобитьем. Года через три чиновники наживались по новым формам не хуже, как по старым.
Пока я занимался размещением деревянной посуды и вотских нарядов, меда и чугунных решеток, а Тюфяев продолжал
брать свирепые меры для вящего удовольствия «его высочества», оно изволило прибыть в Орлов, и громовая весть об аресте орловского городничего разнеслась по городу. Тюфяев пожелтел и как-то неверно
начал ступать ногами.
Хотя я уже говорил об этом предмете в
начале настоящей хроники, но думаю, что не лишнее будет вкратце повторить сказанное, хотя бы в виде предисловия к предстоящей портретной галерее «рабов». [Материал для этой галереи я
беру исключительно в дворовой среде. При этом, конечно, не обещаю, что исчерпаю все разнообразие типов, которыми обиловала малиновецкая дворня, а познакомлю лишь с теми личностями, которые почему-либо прочнее других удержались в моей памяти.]
Побродивши по лугу с полчаса, он чувствует, что зной
начинает давить его. Видит он, что и косцы позамялись, чересчур часто косы оттачивают, но понимает, что сухую траву и коса неспоро
берет: станут торопиться, — пожалуй, и покос перепортят. Поэтому он не кричит: «Пошевеливайся!» — а только напоминает: «Чище, ребята! чище косите!» — и подходит к рядам косцов, чтобы лично удостовериться в чистоте работы.
Начав брать по копейке за веник, хозяева нажили огромные деньги, а улучшений в «простонародных» банях не завели никаких.
Потом уже, в
начале восьмидесятых годов, во всех банях постановили
брать копейку за веник, из-за чего в Устьинских банях даже вышел скандал: посетители перебили окна, и во время драки публика разбегалась голая…
Капитан был человек вспыльчивый, но очень добродушный и умевший
брать многое в жизни со стороны юмора. Кроме того, это было, кажется, незадолго до освобождения крестьян. Чувствовалась потребность единения… Капитан не только не
начал дела, простив «маленькую случайность», но впоследствии ни одно семейное событие в его доме, когда из трубы неслись разные вкусные запахи, не обходилось без присутствия живописной фигуры Лохмановича…
— Так, так… Сказывают, что запольские-то купцы сильно
начали закладываться в банке. Прежде-то этого было не слыхать… Нынче у тебя десять тысяч, а ты затеваешь дело на пятьдесят. И сам прогоришь, да на пути и других утопишь. Почем у вас берут-то на заклад?
— Хороши твои девушки, хороши красные… Которую и
брать, не знаю, а
начинают с краю. Серафима Харитоновна, видно, богоданной дочкой будет… Галактиона-то моего видела? Любимый сын мне будет, хоша мы не ладим с ним… Ну, вот и быть за ним Серафиме. По рукам, сватья…
Эти разговоры кончались обыкновенно тем, что доктор выходил из себя и
начинал ругать Мышникова, а если был трезв, то
брал шапку и уходил. Прасковья Ивановна провожала его улыбавшимися глазами и только качала своею белокурою головкой.
Я тоже
начал зарабатывать деньги: по праздникам, рано утром,
брал мешок и отправлялся по дворам, по улицам собирать говяжьи кости, тряпки, бумагу, гвозди. Пуд тряпок и бумаги ветошники покупали по двугривенному, железо — тоже, пуд костей по гривеннику, по восемь копеек. Занимался я этим делом и в будни после школы, продавая каждую субботу разных товаров копеек на тридцать, на полтинник, а при удаче и больше. Бабушка
брала у меня деньги, торопливо совала их в карман юбки и похваливала меня, опустив глаза...
Я убеждаюсь в справедливости этого предположения тем, что почти всегда, объезжая весною разливы рек по долинам и болотам, встречал там кроншнепов, которые кричали еще пролетным криком или голосом, не столь протяжным и одноколенным, а поднявшись на гору и подавшись в степь, на версту или менее, сейчас находил степных куликов, которые, очевидно, уже
начали там хозяйничать: бились около одних и тех же мест и кричали по-летнему: звонко заливались, когда летели кверху, и
брали другое трелевое колено, звуки которого гуще и тише, когда опускались и садились на землю.
Природа медленно производит эту работу, и я имел случай наблюдать ее: первоначальная основа составляется собственно из водяных растений, которые, как известно, растут на всякой глубине и расстилают свои листья и цветы на поверхности воды; ежегодно согнивая, они превращаются в какой-то кисель —
начало черноземного торфа, который, слипаясь, соединяется в большие пласты; разумеется, все это может происходить только на водах стоячих и предпочтительно в тех местах, где мало
берет ветер.
Когда же его
брали другие, он быстро
начинал ощупывать своими ручонками лицо взявшего его человека и тоже скоро узнавал няньку, дядю Максима, отца.
Так, нам совершенно известно, что в продолжение этих двух недель князь целые дни и вечера проводил вместе с Настасьей Филипповной, что она
брала его с собой на прогулки, на музыку; что он разъезжал с нею каждый день в коляске; что он
начинал беспокоиться о ней, если только час не видел ее (стало быть, по всем признакам, любил ее искренно); что слушал ее с тихою и кроткою улыбкой, о чем бы она ему ни говорила, по целым часам, и сам ничего почти не говоря.