Неточные совпадения
Отец, поднявшись до́
свету,
Будил дочурку ласкою,
А
брат веселой песенкой...
Узнав все новости, Вронский с помощию лакея оделся в мундир и поехал являться. Явившись, он намерен был съездить к
брату, к Бетси и сделать несколько визитов с тем, чтоб начать ездить в тот
свет, где бы он мог встречать Каренину. Как и всегда в Петербурге, он выехал из дома с тем, чтобы не возвращаться до поздней ночи.
По тону Бетси Вронский мог бы понять, чего ему надо ждать от
света; но он сделал еще попытку в своем семействе. На мать свою он не надеялся. Он знал, что мать, так восхищавшаяся Анной во время своего первого знакомства, теперь была неумолима к ней за то, что она была причиной расстройства карьеры сына. Но он возлагал большие надежды на Варю, жену
брата. Ему казалось, что она не бросит камня и с простотой и решительностью поедет к Анне и примет ее.
Старший
брат, всегда уважавший суждения меньшего, не знал хорошенько, прав ли он или нет, до тех пор, пока
свет не решил этого вопроса; сам же, с своей стороны, ничего не имел против этого и вместе с Алексеем пошел к Анне.
Связь ее с этим кругом держалась чрез княгиню Бетси Тверскую, жену ее двоюродного
брата, у которой было сто двадцать тысяч дохода и которая с самого появления Анны в
свет особенно полюбила ее, ухаживала зa ней и втягивала в свой круг, смеясь над кругом графини Лидии Ивановны.
— На том
свете? Ох, не люблю я тот
свет! Не люблю, — сказал он, остановив испуганные дикие глаза на лице
брата. — И ведь вот, кажется, что уйти изо всей мерзости, путаницы, и чужой и своей, хорошо бы было, а я боюсь смерти, ужасно боюсь смерти. — Он содрогнулся. — Да выпей что-нибудь. Хочешь шампанского? Или поедем куда-нибудь. Поедем к Цыганам! Знаешь, я очень полюбил Цыган и русские песни.
Дверь 12-го нумера была полуотворена, и оттуда, в полосе
света, выходил густой дым дурного и слабого табаку, и слышался незнакомый Левину голос; но Левин тотчас же узнал, что
брат тут; он услыхал его покашливанье.
— Ну,
брат Грушницкий, жаль, что промахнулся! — сказал капитан, — теперь твоя очередь, становись! Обними меня прежде: мы уж не увидимся! — Они обнялись; капитан едва мог удержаться от смеха. — Не бойся, — прибавил он, хитро взглянув на Грушницкого, — все вздор на
свете!.. Натура — дура, судьба — индейка, а жизнь — копейка!
Брат Василий задумался. «Говорит этот человек несколько витиевато, но в словах его есть правда, — думал <он>. —
Брату моему Платону недостает познания людей,
света и жизни». Несколько помолчав, сказал так вслух...
— Напрасно ж ты уважал меня в этом случае, — возразил с унылою улыбкою Павел Петрович. — Я начинаю думать, что Базаров был прав, когда упрекал меня в аристократизме. Нет, милый
брат, полно нам ломаться и думать о
свете: мы люди уже старые и смирные; пора нам отложить в сторону всякую суету. Именно, как ты говоришь, станем исполнять наш долг; и посмотри, мы еще и счастье получим в придачу.
— Фенечка! — сказал он каким-то чудным шепотом, — любите, любите моего
брата! Он такой добрый, хороший человек! Не изменяйте ему ни для кого на
свете, не слушайте ничьих речей! Подумайте, что может быть ужаснее, как любить и не быть любимым! Не покидайте никогда моего бедного Николая!
— Томилину — верю. Этот ничего от меня не требует, никуда не толкает. Устроил у себя на чердаке какое-то всесветное судилище и — доволен. Шевыряется в книгах, идеях и очень просто доказывает, что все на
свете шито белыми нитками. Он,
брат, одному учит — неверию. Тут уж — бескорыстно, а?
— Сестры и
братья, — четвертый раз мы собрались порадеть о духе святе, да снизойдет и воплотится пречистый
свет! Во тьме и мерзости живем и жаждем сошествия силы всех сил!
Было около полуночи, когда Клим пришел домой. У двери в комнату
брата стояли его ботинки, а сам Дмитрий, должно быть, уже спал; он не откликнулся на стук в дверь, хотя в комнате его горел огонь, скважина замка пропускала в сумрак коридора желтенькую ленту
света. Климу хотелось есть. Он осторожно заглянул в столовую, там шагали Марина и Кутузов, плечо в плечо друг с другом; Марина ходила, скрестив руки на груди, опустя голову, Кутузов, размахивая папиросой у своего лица, говорил вполголоса...
Он подошел к ней. Брови у ней сдвинулись немного; она с недоумением посмотрела на него минуту, потом узнала: брови раздвинулись и легли симметрично, глаза блеснули
светом тихой, не стремительной, но глубокой радости. Всякий
брат был бы счастлив, если б ему так обрадовалась любимая сестра.
Сами они блистали некогда в
свете, и по каким-то, кроме их, всеми забытым причинам остались девами. Они уединились в родовом доме и там, в семействе женатого
брата, доживали старость, окружив строгим вниманием, попечениями и заботами единственную дочь Пахотина, Софью. Замужество последней расстроило было их жизнь, но она овдовела, лишилась матери и снова, как в монастырь, поступила под авторитет и опеку теток.
Скажу лишь, что год спустя после Макара Ивановича явился на
свете я, затем еще через год моя сестра, а затем уже лет десять или одиннадцать спустя — болезненный мальчик, младший
брат мой, умерший через несколько месяцев.
— Вижу, но он еще помог бы оправдать мой поступок во мнении
света, а теперь — я опозорена! Довольно; совесть моя чиста. Я оставлена всеми, даже родным
братом моим, испугавшимся неуспеха… Но я исполню свой долг и останусь подле этого несчастного, его нянькой, сиделкой!
— В добрый час… Жена-то догадалась хоть уйти от него, а то пропал бы парень ни за грош… Тоже кровь, Николай Иваныч… Да и то сказать: мудрено с этакой красотой на
свете жить… Не по себе дерево согнул он, Сергей-то… Около этой красоты больше греха, чем около денег. Наш
брат, старичье, на стены лезут, а молодые и подавно… Жаль парня. Что он теперь: ни холост, ни женат, ни вдовец…
По дороге к Ивану пришлось ему проходить мимо дома, в котором квартировала Катерина Ивановна. В окнах был
свет. Он вдруг остановился и решил войти. Катерину Ивановну он не видал уже более недели. Но ему теперь пришло на ум, что Иван может быть сейчас у ней, особенно накануне такого дня. Позвонив и войдя на лестницу, тускло освещенную китайским фонарем, он увидал спускавшегося сверху человека, в котором, поравнявшись, узнал
брата. Тот, стало быть, выходил уже от Катерины Ивановны.
— Я,
брат, уезжая, думал, что имею на всем
свете хоть тебя, — с неожиданным чувством проговорил вдруг Иван, — а теперь вижу, что и в твоем сердце мне нет места, мой милый отшельник. От формулы «все позволено» я не отрекусь, ну и что же, за это ты от меня отречешься, да, да?
Но ведь есть же и на
свете братья…
Родился я, судя по рассказам, самым обыкновенным пошехонским образом. В то время барыни наши (по-нынешнему, представительницы правящих классов) не ездили, в предвидении родов, ни в столицы, ни даже в губернские города, а довольствовались местными, подручными средствами. При помощи этих средств увидели
свет все мои
братья и сестры; не составил исключения и я.
Гость начал рассказывать между тем, как пан Данило, в час откровенной беседы, сказал ему: «Гляди,
брат Копрян: когда волею Божией не будет меня на
свете, возьми к себе жену, и пусть будет она твоею женою…»
То есть, я говорю, что нашему
брату, хуторянину, высунуть нос из своего захолустья в большой
свет — батюшки мои!
Не так ли и радость, прекрасная и непостоянная гостья, улетает от нас, и напрасно одинокий звук думает выразить веселье? В собственном эхе слышит уже он грусть и пустыню и дико внемлет ему. Не так ли резвые други бурной и вольной юности, поодиночке, один за другим, теряются по
свету и оставляют, наконец, одного старинного
брата их? Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему.
Поэтому мы все больше и больше попадали во власть «того
света», который казался нам наполненным враждебной и чуткой силой… Однажды старший
брат страшно закричал ночью и рассказал, что к нему из соседней темной комнаты вышел чорт и, подойдя к его кровати, очень изящно и насмешливо поклонился.
Мы миновали православное кладбище, поднявшись на то самое возвышение дороги, которое когда-то казалось мне чуть не краем
света, и откуда мы с
братом ожидали «рогатого попа». Потом и улица, и дом Коляновских исчезли за косогором… По сторонам тянулись заборы, пустыри, лачуги, землянки, перед нами лежала белая лента шоссе, с звенящей телеграфной проволокой, а впереди, в дымке пыли и тумана, синела роща, та самая, где я когда-то в первый раз слушал шум соснового бора…
На следующий вечер старший
брат, проходя через темную гостиную, вдруг закричал и со всех ног кинулся в кабинет отца. В гостиной он увидел высокую белую фигуру, как та «душа», о которой рассказывал капитан. Отец велел нам идти за ним… Мы подошли к порогу и заглянули в гостиную. Слабый отблеск
света падал на пол и терялся в темноте. У левой стены стояло что-то высокое, белое, действительно похожее на фигуру.
Брат вернулся домой несколько озабоченный, но вместе польщенный. Он — сила, с которою приходится считаться правительству. Вечером, расхаживая при лунном
свете по нашему небольшому саду, он рассказал мне в подробностях разговор с помощником исправника и прибавил...
— Может, за то бил, что была она лучше его, а ему завидно. Каширины,
брат, хорошего не любят, они ему завидуют, а принять не могут, истребляют! Ты вот спроси-ка бабушку, как они отца твоего со
света сживали. Она всё скажет — она неправду не любит, не понимает. Она вроде святой, хоть и вино пьет, табак нюхает. Блаженная, как бы. Ты держись за нее крепко…
Буллу свою начинает он жалобою на диавола, который куколь сеет во пшенице, и говорит: «Узнав, что посредством сказанного искусства многие книги и сочинения, в разных частях
света, наипаче в Кельне, Майнце, Триере, Магдебурге напечатанные, содержат в себе разные заблуждения, учения пагубные, христианскому закону враждебные, и ныне еще в некоторых местах печатаются, желая без отлагательства предварить сей ненавистной язве, всем и каждому сказанного искусства печатникам и к ним принадлежащим и всем, кто в печатном деле обращается в помянутых областях, под наказанием проклятия и денежныя пени, определяемой и взыскиваемой почтенными
братиями нашими, Кельнским, Майнцким, Триерским и Магдебургским архиепископами или их наместниками в областях, их, в пользу апостольской камеры, апостольскою властию наистрожайше запрещаем, чтобы не дерзали книг, сочинений или писаний печатать или отдавать в печать без доклада вышесказанным архиепископам или наместникам и без их особливого и точного безденежно испрошенного дозволения; их же совесть обременяем, да прежде, нежели дадут таковое дозволение, назначенное к печатанию прилежно рассмотрят или чрез ученых и православных велят рассмотреть и да прилежно пекутся, чтобы не было печатано противного вере православной, безбожное и соблазн производящего».
— Кто празднику рад — до
свету пьян, — ядовито заметила Таисья, здороваясь с
братом кивком головы.
И на том
свете не будет ни мужей, ни жен, а будут только
братья и сестры.
— На том
свете не будет ни родителей, ни детей, — объяснял Конон. — Глеб тебе такой же духовный
брат, как и я… Не мы с тобой дали ему душу.
После этого мы как-то не часто виделись. Пушкин кружился в большом
свете, а я был как можно подальше от него. Летом маневры и другие служебные занятия увлекали меня из Петербурга. Все это, однако, не мешало нам, при всякой возможности встречаться с прежней дружбой и радоваться нашим встречам у лицейской
братии, которой уже немного оставалось в Петербурге; большею частью свидания мои с Пушкиным были у домоседа Дельвига.
— А, это
брата Ольги Сергеевниного, Алексея Сергеевича Богатырева жена, Варвара Ивановна. Модница, батюшка, и щеголиха: в большом
свете стоит.
Не слушала таких речей молода купецка дочь, красавица писаная, и стала молить пуще прежнего, клясться, божиться и ротитися, что никакого на
свете страшилища не испугается и что не разлюбит она своего господина милостивого, и говорит ему таковые слова: «Если ты стар человек — будь мне дедушка, если середович — будь мне дядюшка, если же молод ты — будь мне названой
брат, и поколь я жива — будь мне сердечный друг».
— Потом вспомнил, а вчера забыл. Об деле действительно хотел с тобою поговорить, но пуще всего надо было утешить Александру Семеновну. «Вот, говорит, есть человек, оказался приятель, зачем не позовешь?» И уж меня,
брат, четверо суток за тебя продергивают. За бергамот мне, конечно, на том
свете сорок грехов простят, но, думаю, отчего же не посидеть вечерок по-приятельски? Я и употребил стратагему [военную хитрость]: написал, что, дескать, такое дело, что если не придешь, то все наши корабли потонут.
Выходит, что наш
брат приказный как выйдет из своей конуры, так ему словно дико и тесно везде, ровно не про него и
свет стоит. Другому все равно: ветерок шумит, трава ли по полю стелется, птица ли поет, а приказному все это будто в диковину, потому как он, окроме своего присутствия да кабака, ничего на
свете не знает.
А если у меня его нет, так не подлец же я в самом деле, чтобы для меня из-за этого уж и места на
свете не было… нет, любезный друг, тут как ни кинь, все клин! тут,
брат, червяк такой есть — вот что!
— Нет,
брат, куда нам! А все, знаешь, как-то лучше, как есть протекция, как-то легче на
свете дышится.
Гирбасов. Да, большую ловкость нужно иметь, чтоб нонче нашему
брату на
свете век изжить. В старые годы этой эквилибристики-то и знать не хотели.
Я любил
брата больше всего на
свете», я скажу, «и потерял его.
Большов. Неужто и в
свете нет? Уж ты,
брат, не того ли?..
Брат и вообще не любил
света и не ездил на балы, теперь же готовился к кандидатскому экзамену и вел самую правильную жизнь.
— Да как убили опричники матушку да батюшку, сестер да
братьев, скучно стало одному на
свете; думаю себе: пойду к добрым людям; они меня накормят, напоят, будут мне
братьями да отцами! Встретил в кружале вот этого молодца, догадался, что он ваш, да и попросил взять с собою.
— Я-то не пойду, а к примеру… И не такие, друг, повороты на
свете бывают! Вон в газетах пишут: какой столб Наполеон был, да и тот прогадал, не потрафил. Так-то,
брат. Сколько же тебе требуется ржицы-то?
— Кто скажет за нас правду, которая нужна нам, как хлеб, кто скажет всему
свету правду о нас? Надобно самим нам готовиться к этому, братья-товарищи, мы сами должны говорить о себе, смело и до конца! Сложимте все думы наши в одно честное сердце, и пусть оно поёт про нас нашими словами…
— Уверены ли вы, Степан Алексеич, что они поехали в Мишино? — спросил вдруг дядя. — Это,
брат, двадцать верст отсюда, — прибавил он, обращаясь ко мне, — маленькая деревенька, в тридцать душ; недавно приобретена от прежних владельцев одним бывшим губернским чиновником. Сутяга, каких
свет не производил! Так по крайней мере о нем говорят; может быть, и ошибочно. Степан Алексеич уверяет, что Обноскин именно туда ехал и что этот чиновник теперь ему помогает.