Неточные совпадения
Коли вы
больше спросите,
И раз и два — исполнится
По вашему желанию,
А в третий быть беде!»
И улетела пеночка
С своим родимым птенчиком,
А мужики гуськом
К дороге потянулися
Искать столба тридцатого.
«Ну, продадим за пять с полтиной,
коли не дают
больше», тотчас же с необыкновенною легкостью решил Левин первый вопрос, прежде казавшийся ему столь трудным.
— Теперь отделяйтесь, паны-братья! Кто хочет идти, ступай на правую сторону; кто остается, отходи на левую! Куды бо́льшая часть куреня переходит, туды и атаман;
коли меньшая часть переходит, приставай к другим куреням.
Но теперь, странное дело, в
большую такую телегу впряжена была маленькая, тощая саврасая крестьянская клячонка, одна из тех, которые — он часто это видел — надрываются иной раз с высоким каким-нибудь возом дров или сена, особенно
коли воз застрянет в грязи или в колее, и при этом их так больно, так больно бьют всегда мужики кнутами, иной раз даже по самой морде и по глазам, а ему так жалко, так жалко на это смотреть, что он чуть не плачет, а мамаша всегда, бывало, отводит его от окошка.
Перебиваете вы всё меня, а мы… видите ли, мы здесь остановились, Родион Романыч, чтобы выбрать что петь, — такое, чтоб и
Коле можно было протанцевать… потому все это у нас, можете представить, без приготовления; надо сговориться, так чтобы все совершенно прорепетировать, а потом мы отправимся на Невский, где гораздо
больше людей высшего общества и нас тотчас заметят: Леня знает «Хуторок»…
— О, как же, умеем! Давно уже; я как уж
большая, то молюсь сама про себя, а
Коля с Лидочкой вместе с мамашей вслух; сперва «Богородицу» прочитают, а потом еще одну молитву: «Боже, спаси и благослови сестрицу Соню», а потом еще: «Боже, прости и благослови нашего другого папашу», потому что наш старший папаша уже умер, а этот ведь нам другой, а мы и об том тоже молимся.
— А
коли не к кому,
коли идти
больше некуда!
— Стало быть, я с ним приятель
большой…
коли знаю, — продолжал Раскольников, неотступно продолжая смотреть в ее лицо, точно уже был не в силах отвести глаз, — он Лизавету эту… убить не хотел… Он ее… убил нечаянно… Он старуху убить хотел… когда она была одна… и пришел… А тут вошла Лизавета… Он тут… и ее убил.
Гаврило. «Молчит»! Чудак ты… Как же ты хочешь, чтоб он разговаривал,
коли у него миллионы! С кем ему разговаривать? Есть человека два-три в городе, с ними он разговаривает, а
больше не с кем; ну, он и молчит. Он и живет здесь не подолгу от этого от самого; да и не жил бы, кабы не дела. А разговаривать он ездит в Москву, в Петербург да за границу, там ему просторнее.
Евфросинья Потаповна. Какие тут расчеты,
коли человек с ума сошел. Возьмем стерлядь: разве вкус-то в ней не один, что
большая, что маленькая? А в цене-то разница, ох, велика! Полтинничек десяток и за глаза бы, а он по полтиннику штуку платил.
Бальзаминова. Говорят: за чем пойдешь, то и найдешь! Видно, не всегда так бывает. Вот Миша ходит-ходит, а все не находит ничего. Другой бы бросил давно, а мой все не унимается. Да
коли правду сказать, так Миша очень справедливо рассуждает: «Ведь мне, говорит, убытку нет, что я хожу, а прибыль может быть
большая; следовательно, я должен ходить. Ходить понапрасну, говорит, скучно, а бедность-то еще скучней». Что правда то правда. Нечего с ним и спорить.
Матрена. Вот тут есть одна: об пропаже гадает.
Коли что пропадет у кого, так сказывает. Да и то по именам не называет, а
больше всё обиняком. Спросят у нее: «Кто, мол, украл?» А она поворожит, да и скажет: «Думай, говорит, на черного или на рябого».
Больше от нее и слов нет. Да и то, говорят, от старости, что ли, все врет
больше.
Матрена. Ну, а
коли не к дождю, уж я
больше не умею сказать, к чему это.
Беда такому красавцу: если уроду нужно много нравственных достоинств, чтоб не
колоть глаз своим безобразием, то красавцу нужно их чуть ли не
больше, чтоб заставить простить себе красоту.
Но живопись мешает,
колет глаза; так и преследуют вас эти яркие, то красные, то синие, пятна; скульптура еще
больше.
Лиственница, которая была посажена Софьей Ивановной около дома и была тогда в
кол, была теперь
большое дерево, годное на бревно, всё одетое желто-зеленой, нежно-пушистой хвоей.
— Хорошо, хорошо, — сказала она и, взяв своей
большой белой рукой за ручку не спускавшего с нее глаз
Колю, вернулась к матери чахоточного.
По
большей части это были дети гонимых раскольников, задыхавшихся по тюрьмам и острогам; Гуляеву привозили их со всех сторон, где только гнездился
раскол: с Ветки, из Керженских лесов, с Иргиза, из Стародубья, Чернораменских скитов и т. д.
Штабс-капитан стремительно кинулся через сени в избу к хозяевам, где варилось и штабс-капитанское кушанье.
Коля же, чтобы не терять драгоценного времени, отчаянно спеша, крикнул Перезвону: «Умри!» И тот вдруг завертелся, лег на спину и замер неподвижно всеми четырьмя своими лапками вверх. Мальчики смеялись, Илюша смотрел с прежнею страдальческою своею улыбкой, но всех
больше понравилось, что умер Перезвон, «маменьке». Она расхохоталась на собаку и принялась щелкать пальцами и звать...
Коля же в эти мгновения или смотрел нахмуренно в окно, или разглядывал, не просят ли у него сапоги каши, или свирепо звал Перезвона, лохматую, довольно
большую и паршивую собаку, которую с месяц вдруг откуда-то приобрел, втащил в дом и держал почему-то в секрете в комнатах, никому ее не показывая из товарищей.
Знаете, детки
коли молчаливые да гордые, да слезы долго перемогают в себе, да как вдруг прорвутся, если горе
большое придет, так ведь не то что слезы потекут-с, а брызнут, словно ручьи-с.
Илюша же и говорить не мог. Он смотрел на
Колю своими
большими и как-то ужасно выкатившимися глазами, с раскрытым ртом и побледнев как полотно. И если бы только знал не подозревавший ничего Красоткин, как мучительно и убийственно могла влиять такая минута на здоровье больного мальчика, то ни за что бы не решился выкинуть такую штуку, какую выкинул. Но в комнате понимал это, может быть, лишь один Алеша. Что же до штабс-капитана, то он весь как бы обратился в самого маленького мальчика.
— Напротив, я ничего не имею против Бога. Конечно, Бог есть только гипотеза… но… я признаю, что он нужен, для порядка… для мирового порядка и так далее… и если б его не было, то надо бы его выдумать, — прибавил
Коля, начиная краснеть. Ему вдруг вообразилось, что Алеша сейчас подумает, что он хочет выставить свои познания и показать, какой он «
большой». «А я вовсе не хочу выставлять пред ним мои познания», — с негодованием подумал
Коля. И ему вдруг стало ужасно досадно.
Коля был чрезвычайно доволен Алешей. Его поразило то, что с ним он в высшей степени на ровной ноге и что тот говорит с ним как с «самым
большим».
Помните? Великолепно! Чему вы смеетесь? Уж не думаете ли вы, что я вам все наврал? («А что, если он узнает, что у меня в отцовском шкафу всего только и есть один этот нумер „Колокола“, а
больше я из этого ничего не читал?» — мельком, но с содроганием подумал
Коля.)
— Когда вам будет
больше лет, то вы сами увидите, какое значение имеет на убеждение возраст. Мне показалось тоже, что вы не свои слова говорите, — скромно и спокойно ответил Алеша, но
Коля горячо его прервал.
С тех пор, с самой его смерти, она посвятила всю себя воспитанию этого своего нещечка мальчика
Коли, и хоть любила его все четырнадцать лет без памяти, но уж, конечно, перенесла с ним несравненно
больше страданий, чем выжила радостей, трепеща и умирая от страха чуть не каждый день, что он заболеет, простудится, нашалит, полезет на стул и свалится, и проч., и проч.
Одного жаль: в нынешнее время на одного нынешнего человека все еще приходится целый десяток,
коли не
больше, допотопных людей. Оно, впрочем, натурально — допотопному миру иметь допотопное население.
Узнав такую историю, все вспомнили, что в то время, месяца полтора или два, а, может быть, и
больше, Рахметов был мрачноватее обыкновенного, не приходил в азарт против себя, сколько бы ни
кололи ему глаза его гнусною слабостью, то есть сигарами, и не улыбался широко и сладко, когда ему льстили именем Никитушки Ломова.
Остальные барышни, с которыми она воспитывалась,
большей частью из хороших фамилий, не любили ее, язвили ее и
кололи, как только могли...
— И
больше пройдет — ничего не поделаешь. Приходи, когда деньги будут, — слова не скажу, отдам. Даже сам взаймы дам,
коли попросишь. Я, брат, простыня человек; есть у меня деньги — бери; нет — не взыщи. И закона такого нет, чтобы деньги отдавать, когда их нет. Это хоть у кого хочешь спроси. Корнеич! ты законы знаешь — есть такой закон, чтобы деньги платить, когда их нет?
— Ну, ну… не пугайся! небось, не приеду! Куда мне, оглашенной, к
большим барам ездить… проживу и одна! — шутила тетенька, видя матушкино смущение, — живем мы здесь с Фомушкой в уголку, тихохонько, смирнехонько, никого нам не надобно! Гостей не зовем и сами в гости не ездим… некуда! А
коли ненароком вспомнят добрые люди, милости просим! Вот только жеманниц смерть не люблю, прошу извинить.
Пускай он, хоть не понимаючи, скажет: «Ах, папаша! как бы мне хотелось быть прокурором, как дядя
Коля!», или: «Ах, мамаша! когда я сделаюсь
большой, у меня непременно будут на плечах такие же густые эполеты, как у дяди Паши, и такие же душистые усы!» Эти наивные пожелания наверное возымеют свое действие на родительские решения.
— Ну, перестанемте бегать,
коли вам скучно, давайте так говорить, — сказала она в заключение, — у вас в заведении трудно?
большие уроки задают?
— Имение
большое, не виден конец, а посередке дворец — два
кола вбито, бороной покрыто, добра полны амбары, заморские товары, чего-чего нет, харчей запасы невпроед: сорок кадушек соленых лягушек, сорок амбаров сухих тараканов, рогатой скотины — петух да курица, а медной посуды — крест да пуговица. А рожь какая — от колоса до колоса не слыхать бабьего голоса!
— Со всячинкой. При помещиках лучше были; кованый был народ. А теперь вот все на воле, — ни хлеба, ни соли! Баре, конечно, немилостивы, зато у них разума
больше накоплено; не про всех это скажешь, но
коли барин хорош, так уж залюбуешься! А иной и барин, да дурак, как мешок, — что в него сунут, то и несет. Скорлупы у нас много; взглянешь — человек, а узнаешь, — скорлупа одна, ядра-то нет, съедено. Надо бы нас учить, ум точить, а точила тоже нет настоящего…
Раскол XVII в. имел для всей русской истории гораздо
большее значение, чем принято думать.
В поступке Подхалюзина могут видеть некоторые тоже широту русской натуры: «Вот, дескать, какой —
коли убрать и из чужого добра, так уж забирай
больше, бери не три четверти, а девять десятых»…
Варя, так строго обращавшаяся с ним прежде, не подвергала его теперь ни малейшему допросу об его странствиях; а Ганя, к
большому удивлению домашних, говорил и даже сходился с ним иногда совершенно дружески, несмотря на всю свою ипохондрию, чего никогда не бывало прежде, так как двадцатисемилетний Ганя, естественно, не обращал на своего пятнадцатилетнего брата ни малейшего дружелюбного внимания, обращался с ним грубо, требовал к нему от всех домашних одной только строгости и постоянно грозился «добраться до его ушей», что и выводило
Колю «из последних границ человеческого терпения».
— Я очень рад, что вас здесь встретил,
Коля, — обратился к нему князь, — не можете ли вы мне помочь? — Мне непременно нужно быть у Настасьи Филипповны. Я просил давеча Ардалиона Александровича, но он вот заснул. Проводите меня, потому я не знаю ни улиц, ни дороги. Адрес, впрочем, имею: у
Большого театра, дом Мытовцовой.
—
Коли говорите, что были счастливы, стало быть, жили не меньше, а
больше; зачем же вы кривите и извиняетесь? — строго и привязчиво начала Аглая, — и не беспокойтесь, пожалуйста, что вы нас поучаете, тут никакого нет торжества с вашей стороны. С вашим квиетизмом можно и сто лет жизни счастьем наполнить. Вам покажи смертную казнь и покажи вам пальчик, вы из того и из другого одинаково похвальную мысль выведете, да еще довольны останетесь. Этак можно прожить.
Вера Лебедева, впрочем, ограничилась одними слезами наедине, да еще тем, что
больше сидела у себя дома и меньше заглядывала к князю, чем прежде,
Коля в это время хоронил своего отца; старик умер от второго удара, дней восемь спустя после первого.
— Что ж, и хорош, и дурен; а
коли хочешь мое мнение знать, то
больше дурен. Сама видишь, какой человек, больной человек!
Князь
большею частью не бывал дома и возвращался к себе иногда очень поздно; ему всегда докладывали, что
Коля весь день искал его и спрашивал.
— Просто-запросто она в вас влюблена, князь, и
больше ничего! — с авторитетом и внушительно ответил
Коля.
Он ушел, а князь еще
больше задумался: все пророчествуют несчастия, все уже сделали заключения, все глядят, как бы что-то знают, и такое, чего он не знает; Лебедев выспрашивает,
Коля прямо намекает, а Вера плачет.
— Тьфу! — отплюнулась Таисья, бросая работу. — Вот што, бабоньки, вы покудова орудуйте тут, а я побегу к Пимке… Живою рукой обернусь. Да вот што: косарем [Косарь —
большой тупой нож, которым
колют лучину. (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)] скоблите, где дерево-то засмолело.
В несчастных наших чиновниках и здесь есть страсть, только что дослужатся до коллежского асессора, тотчас заводят дворню; но
большею частью эта дворня по смерти
кол[лежского] асессора получает свободу, потому что дети не имеют права владеть, родившись прежде этого важного чина.
А теперь, — Женька вдруг быстро выпрямилась, крепко схватила
Колю за голые плечи, повернула его лицом к себе, так что он был почти ослеплен сверканием ее печальных, мрачных, необыкновенных глаз, — а теперь,
Коля, я тебе скажу, что я уже
больше месяца больна этой гадостью.
А
коли станет невмоготу тебе
больше у меня оставатися, не хочу я твоей неволи и муки вечныя: ты найдешь в опочивальне своей, у себя под подушкою, мой золот перстень.