Неточные совпадения
— Нет, Платон Михайлович, — сказал Хлобуев, вздохнувши и сжавши крепко его руку, — не гожусь я теперь никуды. Одряхлел прежде старости своей, и поясница
болит от прежних грехов, и ревматизм в плече. Куды мне! Что разорять казну! И без того теперь завелось много служащих ради доходных мест. Храни бог, чтобы из-за меня, из-за доставки мне жалованья прибавлены были подати на бедное сословие: и без того ему трудно при этом множестве сосущих. Нет, Платон Михайлович, бог с ним.
— Нехорошо, нехорошо, — сказал Собакевич, покачав головою. — Вы посудите, Иван Григорьевич: пятый десяток живу, ни разу не был болен; хоть бы горло
заболело, веред или чирей выскочил… Нет, не к добру! когда-нибудь придется поплатиться
за это. — Тут Собакевич погрузился в меланхолию.
— И это мне в наслаждение! И это мне не в
боль, а в наслаж-дение, ми-ло-сти-вый го-су-дарь, — выкрикивал он, потрясаемый
за волосы и даже раз стукнувшись лбом об пол. Спавший на полу ребенок проснулся и заплакал. Мальчик в углу не выдержал, задрожал, закричал и бросился к сестре в страшном испуге, почти в припадке. Старшая девочка дрожала со сна, как лист.
Он стоял с обеими дамами, схватив их обеих
за руки, уговаривая их и представляя им резоны с изумительною откровенностью и, вероятно, для большего убеждения, почти при каждом слове своем, крепко-накрепко, как в тисках, сжимал им обеим руки до
боли и, казалось, пожирал глазами Авдотью Романовну, нисколько этим не стесняясь.
Катерина Ивановна стояла тут же, с
болью переводя дух и держась руками
за грудь.
Есть еще сибариты, которым необходимы такие дополнения в жизни: им скучно без лишнего на свете. Кто подаст куда-то запропастившуюся табакерку или поднимет упавший на пол платок? Кому можно пожаловаться на головную
боль с правом на участие, рассказать дурной сон и потребовать истолкования? Кто почитает книжку на сон грядущий и поможет заснуть? А иногда такой пролетарий посылается в ближайший город
за покупкой, поможет по хозяйству — не самим же мыкаться!
Была их гувернантка, m-lle Ernestine, которая ходила пить кофе к матери Андрюши и научила делать ему кудри. Она иногда брала его голову, клала на колени и завивала в бумажки до сильной
боли, потом брала белыми руками
за обе щеки и целовала так ласково!
Мать осыпала его страстными поцелуями, потом осмотрела его жадными, заботливыми глазами, не мутны ли глазки, спросила, не
болит ли что-нибудь, расспросила няньку, покойно ли он спал, не просыпался ли ночью, не метался ли во сне, не было ли у него жару? Потом взяла его
за руку и подвела его к образу.
Погодите, он придет, и тогда вы очнетесь; вам будет досадно и стыдно
за свою ошибку, а мне эта досада и стыд сделают
боль», — вот что следовало бы мне сказать вам, если б я от природы был попрозорливее умом и пободрее душой, если б, наконец, был искреннее…
Возвращаяся чрез Клин, я уже не нашел слепого певца. Он
за три дни моего приезда умер. Но платок мой, сказывала мне та, которая ему приносила пирог по праздникам, надел,
заболев перед смертию, на шею, и с ним положили его во гроб. О! если кто чувствует цену сего платка, тот чувствует и то, что во мне происходило, слушав сие.
Потом она приподнялась, моя голубушка, сделала вот так ручки и вдруг заговорила, да таким голосом, что я и вспомнить не могу: «Матерь божия, не оставь их!..» Тут уж
боль подступила ей под самое сердце, по глазам видно было, что ужасно мучилась бедняжка; упала на подушки, ухватилась зубами
за простыню; а слезы-то, мой батюшка, так и текут.
«Да и вообще, — думала Дарья Александровна, оглянувшись на всю свою жизнь
за эти пятнадцать лет замужества, — беременность, тошнота, тупость ума, равнодушие ко всему и, главное, безобразие. Кити, молоденькая, хорошенькая Кити, и та так подурнела, а я беременная делаюсь безобразна, я знаю. Роды, страдания, безобразные страдания, эта последняя минута… потом кормление, эти бессонные ночи, эти
боли страшные»…
— Я, как человек, — сказал Вронский, — тем хорош, что жизнь для меня ничего не стоит. А что физической энергии во мне довольно, чтобы врубиться в каре и смять или лечь, — это я знаю. Я рад тому, что есть
за что отдать мою жизнь, которая мне не то что не нужна, но постыла. Кому-нибудь пригодится. — И он сделал нетерпеливое движение скулой от неперестающей, ноющей
боли зуба, мешавшей ему даже говорить с тем выражением, с которым он хотел.
Весь день этот,
за исключением поездки к Вильсон, которая заняла у нее два часа, Анна провела в сомнениях о том, всё ли кончено или есть надежда примирения и надо ли ей сейчас уехать или еще раз увидать его. Она ждала его целый день и вечером, уходя в свою комнату, приказав передать ему, что у нее голова
болит, загадала себе: «если он придет, несмотря на слова горничной, то, значит, он еще любит. Если же нет, то, значит, всё конечно, и тогда я решу, что мне делать!..»
В конце февраля случилось, что новорожденная дочь Анны, названная тоже Анной,
заболела. Алексей Александрович был утром в детской и, распорядившись послать
за докторов, поехал в министерство. Окончив свои дела, он вернулся домой в четвертом часу. Войдя в переднюю, он увидал красавца лакея в галунах и медвежьей пелеринке, державшего белую ротонду из американской собаки.
— О, прекрасно! Mariette говорит, что он был мил очень и… я должен тебя огорчить… не скучал о тебе, не так, как твой муж. Но еще раз merci, мой друг, что подарила мне день. Наш милый самовар будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну,
за то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо всем
болит сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
Второй нумер концерта Левин уже не мог слушать. Песцов, остановившись подле него, почти всё время говорил с ним, осуждая эту пиесу
за ее излишнюю, приторную, напущенную простоту и сравнивая ее с простотой прерафаелитов в живописи. При выходе Левин встретил еще много знакомых, с которыми он поговорил и о политике, и о музыке, и об общих знакомых; между прочим встретил графа
Боля, про визит к которому он совсем забыл.
Это раздражило Анну. Она видела в этом презрительный намек на свои занятия. И она придумала и сказала такую фразу, которая бы отплатила ему
за сделанную ей
боль.
Марья Гавриловна долго колебалась; множество планов побега было отвергнуто. Наконец она согласилась: в назначенный день она должна была не ужинать и удалиться в свою комнату под предлогом головной
боли. Девушка ее была в заговоре; обе они должны были выйти в сад через заднее крыльцо,
за садом найти готовые сани, садиться в них и ехать
за пять верст от Ненарадова в село Жадрино, прямо в церковь, где уж Владимир должен был их ожидать.
Принялся я было
за неподслащенную наливку, но от нее
болела у меня голова; да признаюсь, побоялся я сделаться пьяницею с горя, т. е. самым горьким пьяницею, чему примеров множество видел я в нашем уезде.
На диване было неудобно, жестко,
болел бок, ныли кости плеча. Самгин решил перебраться в спальню, осторожно попробовал встать, — резкая
боль рванула плечо, ноги подогнулись. Держась
за косяк двери, он подождал, пока
боль притихла, прошел в спальню, посмотрел в зеркало: левая щека отвратительно опухла, прикрыв глаз, лицо казалось пьяным и, потеряв какую-то свою черту, стало обидно похоже на лицо регистратора в окружном суде, человека, которого часто одолевали флюсы.
На другой день он проснулся рано и долго лежал в постели, куря папиросы, мечтая о поездке
за границу.
Боль уже не так сильна, может быть, потому, что привычна, а тишина в кухне и на улице непривычна, беспокоит. Но скоро ее начали раскачивать толчки с улицы в розовые стекла окон, и
за каждым толчком следовал глухой, мощный гул, не похожий на гром. Можно было подумать, что на небо, вместо облаков, туго натянули кожу и по коже бьют, как в барабан, огромнейшим кулаком.
Он лежал на мягчайшей, жаркой перине, утопая в ней, как в тесте,
за окном сияло солнце, богато освещая деревья, украшенные инеем, а дом был наполнен непоколебимой тишиной, кроме
боли — не слышно было ничего.
Дмитрий встретил его с тихой, осторожной, но все-таки с тяжелой и неуклюжей радостью, до
боли крепко схватил его
за плечи жесткими пальцами, мигая, улыбаясь, испытующе заглянул в глаза и сочным голосом одобрительно проговорил...
Клим пролежал в постели семь недель,
болея воспалением легких.
За это время он узнал, что Варвару Сомову похоронили, а Бориса не нашли.
— Ах, трусишка! — воскликнула Любаша, жестоко дернув себя
за косу, сморщила лицо от
боли и спросила...
— Вот все чай пью, — говорила она, спрятав ‹лицо›
за самоваром. — Пусть кипит вода, а не кровь. Я, знаешь, трусиха,
заболев — боюсь, что умру. Какое противное, не русское слово — умру.
Прислушиваясь к себе, Клим ощущал в груди, в голове тихую, ноющую скуку, почти
боль; это было новое для него ощущение. Он сидел рядом с матерью, лениво ел арбуз и недоумевал: почему все философствуют? Ему казалось, что
за последнее время философствовать стали больше и торопливее. Он был обрадован весною, когда под предлогом ремонта флигеля писателя Катина попросили освободить квартиру. Теперь, проходя по двору, он с удовольствием смотрел на закрытые ставнями окна флигеля.
Самгин тоже опрокинулся на стол, до
боли крепко опираясь грудью о край его. Первый раз
за всю жизнь он говорил совершенно искренно с человеком и с самим собою. Каким-то кусочком мозга он понимал, что отказывается от какой-то части себя, но это облегчало, подавляя темное, пугавшее его чувство. Он говорил чужими, книжными словами, и самолюбие его не смущалось этим...
Наблюдая
за человеком в соседней комнате, Самгин понимал, что человек этот испытывает
боль, и мысленно сближался с ним.
Боль — это слабость, и, если сейчас, в минуту слабости, подойти к человеку, может быть, он обнаружит с предельной ясностью ту силу, которая заставляет его жить волчьей жизнью бродяги. Невозможно, нелепо допустить, чтоб эта сила почерпалась им из книг, от разума. Да, вот пойти к нему и откровенно, без многоточий поговорить с ним о нем, о себе. О Сомовой. Он кажется влюбленным в нее.
Было странно слышать, что, несмотря на необыденность тем, люди эти говорят как-то обыденно просто, даже почти добродушно; голосов и слов озлобленных Самгин не слышал. Вдруг все люди впереди его дружно побежали, а с площади, встречу им, вихрем взорвался оглушающий крик, и было ясно, что это не крик испуга или
боли. Самгина толкали, обгоняя его, кто-то схватил
за рукав и повлек его
за собой, сопя...
В одном письме мать доказывала необходимость съездить в Финляндию. Климу показалось, что письмо написано в тоне обиды на отца
за то, что он болен, и, в то же время, с полным убеждением, что отец должен был
заболеть опасно. В конце письма одна фраза заставила Клима усмехнуться...
Но Дубровский уже ее не слышал,
боль раны и сильные волнения души лишили его силы. Он упал у колеса, разбойники окружили его. Он успел сказать им несколько слов, они посадили его верхом, двое из них его поддерживали, третий взял лошадь под уздцы, и все поехали в сторону, оставя карету посреди дороги, людей связанных, лошадей отпряженных, но не разграбя ничего и не пролив ни единой капли крови в отмщение
за кровь своего атамана.
Он усердно тянул ее
за юбку, в то время как сторонники домашних средств наперерыв давали служанке спасительные рецепты. Но девушка, сильно мучаясь, пошла с Грэем. Врач смягчил
боль, наложив перевязку. Лишь после того, как Бетси ушла, мальчик показал свою руку.
Он рассердился, или
боль еще от пинков не прошла, только он с колом гонялся
за акулой, стараясь ударить ее по голове и забывая, что он был босиком и что ноги его чуть не касались пасти.
На последних пятистах верстах у меня начало пухнуть лицо от мороза. И было от чего: у носа постоянно торчал обледенелый шарф: кто-то будто держал
за нос ледяными клещами.
Боль невыносимая! Я спешил добраться до города, боясь разнемочься, и гнал более двухсот пятидесяти верст в сутки, нигде не отдыхал, не обедал.
Никто, однако ж, на клич не спешил; одни не выходили вперед, потому что были изнежены и знали, что порубление пальца сопряжено с
болью; другие не выходили по недоразумению: не разобрав вопроса, думали, что начальник опрашивает, всем ли довольны, и, опасаясь, чтоб их не сочли
за бунтовщиков, по обычаю, во весь рот зевали:"Рады стараться, ваше-е-е-ество-о!"
— Я не злопамятен, Солопий. Если хочешь, я освобожу тебя! — Тут он мигнул хлопцам, и те же самые, которые сторожили его, кинулись развязывать. —
За то и ты делай, как нужно: свадьбу! — да и попируем так, чтобы целый год
болели ноги от гопака.
— Ну что ж, я пожалуй. Ух, голова
болит. Убери коньяк, Иван, третий раз говорю. — Он задумался и вдруг длинно и хитро улыбнулся: — Не сердись, Иван, на старого мозгляка. Я знаю, что ты не любишь меня, только все-таки не сердись. Не
за что меня и любить-то. В Чермашню съездишь, я к тебе сам приеду, гостинцу привезу. Я тебе там одну девчоночку укажу, я ее там давно насмотрел. Пока она еще босоножка. Не пугайся босоножек, не презирай — перлы!..
Так точно было и с ним: он запомнил один вечер, летний, тихий, отворенное окно, косые лучи заходящего солнца (косые-то лучи и запомнились всего более), в комнате в углу образ, пред ним зажженную лампадку, а пред образом на коленях рыдающую как в истерике, со взвизгиваниями и вскрикиваниями, мать свою, схватившую его в обе руки, обнявшую его крепко до
боли и молящую
за него Богородицу, протягивающую его из объятий своих обеими руками к образу как бы под покров Богородице… и вдруг вбегает нянька и вырывает его у нее в испуге.
Он не договорил того, чем угрожал, но даже сын, часто видавший его во гневе, вздрогнул от страху. Целый час спустя старик даже весь трясся от злобы, а к вечеру
заболел и послал
за «лекарем».
А между тем дело было гораздо проще и произошло крайне естественно: у супруги Ипполита Кирилловича другой день как
болели зубы, и ему надо же было куда-нибудь убежать от ее стонов; врач же уже по существу своему не мог быть вечером нигде иначе как
за картами.
Дней через пять все узнали, что страдалец
заболел и что опасаются
за жизнь его.
Но они не согласны возложить на себя ответственность
за новые перераспределяющие движения,
за новую
боль исторического созидания.
С точки зрения сострадания к людям и человеческим поколениям, боязни
боли и жестокости, лучше оставаться в старой системе приспособления, ничего не искать, ни
за какие ценности не бороться.
Как много жестокости и
боли бывает во всякой борьбе
за ценность, которая ставится выше блага!
И что
за поддельную
боль я считал,
То
боль оказалась живая —
О Боже, я раненный насмерть — играл,
Гладиатора смерть представляя!
Жизнь и любовь как будто пропели ей гимн, и она сладко задумалась, слушая его, и только слезы умиления и веры застывали на ее умирающем лице, без укоризны
за зло,
за боль,
за страдания.
Идет ли она по дорожке сада, а он сидит у себя
за занавеской и пишет, ему бы сидеть, не поднимать головы и писать; а он, при своем желании до
боли не показать, что замечает ее, тихонько, как шалун, украдкой, поднимет уголок занавески и следит, как она идет, какая мина у ней, на что она смотрит, угадывает ее мысль. А она уж, конечно, заметит, что уголок занавески приподнялся, и угадает, зачем приподнялся.
У Райского
болела душа пуще всех прежних его мук. Сердце замирало от ужаса и
за бабушку, и
за бедную, трепетную, одинокую и недоступную для утешения Веру.