Неточные совпадения
— Ты пойми, — сказал он, — что это
не любовь. Я был влюблен, но это
не то. Это
не мое чувство, а какая-то сила внешняя завладела мной. Ведь я уехал, потому что решил, что этого
не может быть, понимаешь, как счастья, которого
не бывает
на земле; но я
бился с собой и вижу, что без этого нет
жизни. И надо решить…
Он горячо благодарил судьбу, если в этой неведомой области удавалось ему заблаговременно различить нарумяненную ложь от бледной истины; уже
не сетовал, когда от искусно прикрытого цветами обмана он оступался, а
не падал, если только лихорадочно и усиленно
билось сердце, и рад-радехонек был, если
не обливалось оно кровью, если
не выступал холодный пот
на лбу и потом
не ложилась надолго длинная тень
на его
жизнь.
— Из чего же они
бьются: из потехи, что ли, что вот кого-де ни возьмем, а верно и выйдет? А жизни-то и нет ни в чем: нет понимания ее и сочувствия, нет того, что там у вас называется гуманитетом. Одно самолюбие только. Изображают-то они воров, падших женщин, точно ловят их
на улице да отводят в тюрьму. В их рассказе слышны
не «невидимые слезы», а один только видимый, грубый смех, злость…
— Да, а ребятишек бросила дома — они ползают с курами, поросятами, и если нет какой-нибудь дряхлой бабушки дома, то
жизнь их каждую минуту висит
на волоске: от злой собаки, от проезжей телеги, от дождевой лужи… А муж ее
бьется тут же, в бороздах
на пашне, или тянется с обозом в трескучий мороз, чтоб добыть хлеба, буквально хлеба — утолить голод с семьей, и, между прочим, внести в контору пять или десять рублей, которые потом приносят вам
на подносе… Вы этого
не знаете: «вам дела нет», говорите вы…
— Ну, везде что-то живое, подвижное, требующее
жизни и отзывающееся
на нее… А там ничего этого нет, ничего, хоть шаром покати! Даже нет апатии, скуки, чтоб можно было сказать: была
жизнь и убита — ничего! Сияет и блестит, ничего
не просит и ничего
не отдает! И я ничего
не знаю! А ты удивляешься, что я
бьюсь?
Он и знание —
не знал, а как будто видел его у себя в воображении, как в зеркале, готовым, чувствовал его и этим довольствовался; а узнавать ему было скучно, он отталкивал наскучивший предмет прочь, отыскивая вокруг нового, живого, поразительного, чтоб в нем самом все играло,
билось, трепетало и отзывалось
жизнью на жизнь.
Во время своих побывок дома он входил в подробности ее
жизни, помогал ей в работах и
не прерывал сношений с бывшими товарищами, крестьянскими ребятами; курил с ними тютюн в собачьей ножке,
бился на кулачки и толковал им, как они все обмануты и как им надо выпрастываться из того обмана, в котором их держат.
Мне было стыдно. Я смотрел
на долину Прегеля и весь горел.
Не страшно было, а именно стыдно. Меня охватывала беспредметная тоска, желание метаться,
биться головой об стену. Что-то вроде бессильной злобы раба, который всю
жизнь плясал и пел песни, и вдруг, в одну минуту, всем существом своим понял, что он весь, с ног до головы, — раб.
— Надя! Тебе будет трудно…
Не справиться… И сама ты, да еще сын
на руках. Ах, зачем, зачем была дана эта
жизнь? Надя! Ведь мы
на каторге были, и называли это
жизнью, и даже
не понимали, из чего мы
бьемся, что делаем; ничего мы
не понимали!
И Александр
не бежал. В нем зашевелились все прежние мечты. Сердце стало
биться усиленным тактом. В глазах его мерещились то талия, то ножка, то локон Лизы, и
жизнь опять немного просветлела. Дня три уж
не Костяков звал его, а он сам тащил Костякова
на рыбную ловлю. «Опять! опять прежнее! — говорил Александр, — но я тверд!» — и между тем торопливо шел
на речку.
Случалось ли вам летом лечь спать днем в пасмурную дождливую погоду и, проснувшись
на закате солнца, открыть глаза и в расширяющемся четырехугольнике окна, из-под полотняной сторы, которая, надувшись,
бьется прутом об подоконник, увидать мокрую от дождя, тенистую, лиловатую сторону липовой аллеи и сырую садовую дорожку, освещенную яркими косыми лучами, услыхать вдруг веселую
жизнь птиц в саду и увидать насекомых, которые вьются в отверстии окна, просвечивая
на солнце, почувствовать запах последождевого воздуха и подумать: «Как мне
не стыдно было проспать такой вечер», — и торопливо вскочить, чтобы идти в сад порадоваться
жизнью?
Был я молодым, горячим, искренним, неглупым; любил, ненавидел и верил
не так, как все, работал и надеялся за десятерых, сражался с мельницами,
бился лбом об стены;
не соразмерив своих сил,
не рассуждая,
не зная
жизни, я взвалил
на себя ношу, от которой сразу захрустела спина и потянулись жилы; я спешил расходовать себя
на одну только молодость, пьянел, возбуждался, работал;
не знал меры.
Друг твоего отца отрыл старинную тяжбу о землях и выиграл ее и отнял у него всё имение; я видал отца твоего перед кончиной; его седая голова неподвижная, сухая, подобная белому камню, остановила
на мне пронзительный взор, где горела последняя искра
жизни и ненависти… и мне она осталась в наследство; а его проклятие живо, живо и каждый год пускает новые отрасли, и каждый год всё более окружает своею тенью семейство злодея… я
не знаю, каким образом всё это сделалось… но кто, ты думаешь, кто этот нежный друг? — как, небо!.. в продолжении 17-ти лет ни один язык
не шепнул ей: этот хлеб куплен ценою крови — твоей — его крови! и без меня, существа бедного, у которого вместо души есть одно только ненасытимое чувство мщения, без уродливого нищего, это невинное сердце
билось бы для него одною благодарностью.
Она снова ушла в свое холодное гнездышко…
Не забуду я вовек этой головы, этих неподвижных глаз с их глубоким и погасшим взором, этих темных рассыпанных волос
на бледном стекле окна, самого этого серенького тесного платья, под каждой складкой которого еще
билась такая молодая, горячая
жизнь!
И науки кончивши,
не образумились."Пустите нас отличаться
на поле чести или умереть за отечество". Тьфу вы, головорезы! По нескольку часов
бился с каждым и объяснял им мораль, что человек должен любить
жизнь и сберегать ее, и се и то им говорил. В подробности рассказывал им, что я претерпел в военной службе по походам из роты к полковнику… ничто
не помогло! Пошли. Правда, нахватали чинов, все их уважают… но это суета сует.
— Эх, господин, ежели рассказать вам!..
Не видал я в
жизни своей хорошего и теперь
не вижу. Только и видел хорошего до восемнадцати лет. Ладненько тогда жил, пока родителей слушал. Перестал слушаться — и
жизнь моя кончилась. С самых тех пор, я так считаю, что и
на свете
не живу вовсе. Так…
бьюсь только понапрасну.
Тут фигурировали и Славнобубенск, и Москва, и Петербург, и общие знакомые, и книги, и новые сочинения, и студенты, и кой-какие маленькие сплетни, к которым кто ж
не питает маленькой слабости? — и театр, и вопросы о
жизни, о политике, о Лидиньке Затц, и музыка, и современные события, и те особенные полунамеки, полувзгляды, полуулыбки, которые очень хорошо и очень тонко бывают понятны людям, когда у них, при встрече, при взгляде одного
на другого сильней и порывистей начинает
биться сердце, и в этом сердце сказывается какое-то особенное радостно-щемящее, хорошее и светлое чувство.
— Господи Исусе! — причитала она. — И хлеб-от вздорожал, а к мясному и приступу нет;
на что уж дрова, и те в нынешнее время стали в сапожках ходить.
Бьемся, колотимся, а все ни сыты, ни голодны. Хуже самой смерти такая
жизнь, просто сказать, мука одна, а богачи живут да живут в полное свое удовольствие.
Не гребтится им, что будут завтра есть; ни работы, ни заботы у них нет, а бедномy человеку от недостатков хоть петлю
на шею надевай. За что ж это, Господи!
На сцене аполлинические образы героев
бились изо всех сил, стремясь к намеченным целям, — Дионис через хор говорил зрителям, что стремления тщетны, цели
не нужны, что
жизнью правит железная необходимость, и
не человеку бороться с нею.
Я
не билась и
не плакала. Но вся моя
жизнь перешла в зрение. Я
не спускала глаз со скачущего по долине всадника
на беснующемся диком коне, и что-то стонало и ныло внутри меня.
К пульсу… Милость божия, пульс едва-едва
бьется, как слабый отзыв
жизни из далекого мира. Этот признак возвращает лекарю разум, искусство, силы, все, что было оставило его. Сделаны тотчас врачебные пособия, и Холмский открывает глаза. Долго
не в состоянии он образумиться, где он, что с ним; наконец, с помощью возрастающих сил своих и объяснений лекаря, может дать отчет в своем положении. Тронутый великодушною помощию Антона до того, что забывает его басурманство, он благодарит его со слезами
на глазах.
Здоровое воспитание
на лоне природы
не по летам развило княжну Людмилу, и, несмотря
на ее наивность и неведение
жизни, в ее стройном, сильном теле скрывались все задатки страстной женщины. Ожидаемый по соседству князь уже представлялся ей ее «суженым», тем суженым, которого, по русской пословице, «конем
не объедешь». Сердце ее стало
биться сильнее обыкновенного, и она чаще стала предпринимать прогулки по направлению к Луговому.
Сердце у Андрюши замерло. Испуганный, задыхаясь, он упал… старался перевести дух, поднялся… опять побежал и опять упал… хотел что-то закричать, но осиплый голос его произносил непонятные слова; хотел поползть и
не смог… Силы,
жизнь оставляли его. Он
бился на замерзлой земле; казалось, он с кем-то боролся… и наконец, изнемогши, впал в бесчувственность.
Это были томительно однообразные годы. Все в России, от мала до велика, с нервным напряжением прислушивались к известиям с театра войны, казалось, с непобедимым колоссом — Наполеоном. В каждой семье усиленно
бились сердца по находившимся
на полях сражения кровопролитных браней близким людям. Частные интересы, даже самая частная
жизнь казались
не существующими.