Неточные совпадения
Под дрожащею кругами тенью листьев, у покрытого
белою скатертью и уставленного кофейниками, хлебом, маслом,
сыром, холодною дичью стола, сидела княгиня в наколке с лиловыми лентами, раздавая чашки и тартинки.
Левин ел и устрицы, хотя
белый хлеб с
сыром был ему приятнее. Но он любовался на Облонского. Даже Татарин, отвинтивший пробку и разливавший игристое вино по разлатым тонким рюмкам, с заметною улыбкой удовольствия, поправляя свой
белый галстук, поглядывал на Степана Аркадьича.
Город молчал, тоже как бы прислушиваясь к будущему. Ночь была холодная,
сырая, шаги звучали глухо,
белые огни фонарей вздрагивали и краснели, как бы собираясь погаснуть.
Образ Марины вытеснил неуклюжий,
сырой человек с
белым лицом в желтом цыплячьем пухе на щеках и подбородке, голубые, стеклянные глазки, толстые губы, глупый, жадный рот. Но быстро шла отрезвляющая работа ума, направленного на привычное ему дело защиты человека от опасностей и ненужных волнений.
Кутузов, задернув драпировку, снова явился в зеркале, большой,
белый, с лицом очень строгим и печальным. Провел обеими руками по остриженной голове и, погасив свет, исчез в темноте более густой, чем наполнявшая комнату Самгина. Клим, ступая на пальцы ног, встал и тоже подошел к незавешенному окну. Горит фонарь, как всегда, и, как всегда, — отблеск огня на грязной,
сырой стене.
Бабушка пересмотрела все материи, приценилась и к
сыру, и к карандашам, поговорила о цене на хлеб и перешла в другую, потом в третью лавку, наконец, проехала через базар и купила только веревку, чтоб не вешали бабы
белье на дерево, и отдала Прохору.
Кругом опять все
забелело, от инея
сырой мох замерз и хрустел под ногами.
Около реки и вообще по
сырым местам, где больше света, росли: козья ива — полукуст-полудерево; маньчжурская смородина с трехлопастными острозубчатыми листьями; таволожка шелковистая — очень ветвистый кустарник, который легко узнать по узким листьям, любящий каменистую почву; жасмин — теневое растение с красивыми сердцевидными, заостренными листьями и
белыми цветами и ползучий лимонник с темной крупной листвой и красными ягодами, цепляющийся по кустам и деревьям.
Погляди на
белые ноги мои: они много ходили; не по коврам только, по песку горячему, по земле
сырой, по колючему терновнику они ходили; а на очи мои, посмотри на очи: они не глядят от слез…
Однажды Николаев был приглашен к командиру полка на винт. Ромашов знал это. Ночью, идя по улице, он услышал за чьим-то забором, из палисадника, пряный и страстный запах нарциссов. Он перепрыгнул через забор и в темноте нарвал с грядки, перепачкав руки в
сырой земле, целую охапку этих
белых, нежных, мокрых цветов.
Открытая дверь подергивалась от ветра на железном крючке, дорожки были
сыры и грязны; старые березы с оголенными
белыми ветвями, кусты и трава, крапива, смородина, бузина с вывернутыми бледной стороной листьями бились на одном месте и, казалось, хотели оторваться от корней; из липовой аллеи, вертясь и обгоняя друг друга, летели желтые круглые листья и, промокая, ложились на мокрую дорогу и на мокрую темно-зеленую отаву луга.
Зазвенел тугой татарский лук, спела тетива, провизжала стрела, угодила Максиму в
белу грудь, угодила каленая под самое сердце. Закачался Максим на седле, ухватился за конскую гриву; не хочется пасть добру молодцу, но доспел ему час, на роду написанный, и свалился он на
сыру землю, зацепя стремя ногою. Поволок его конь по чисту полю, и летит Максим, лежа навзничь, раскидав
белые руки, и метут его кудри мать сыру-земли, и бежит за ним по полю кровавый след.
— Расступись же подо мной, мать сыра-земля! — простонала она, — не жилица я на
белом свете! Наложу на себя руки, изведу себя отравой! Не переживу тебя, Никита Романыч! Я люблю тебя боле жизни, боле свету божьего, я никого, кроме тебя, не люблю и любить не буду!
То не два зверья сходилися, промежду собой подиралися; и то было у нас на
сырой земли, на
сырой земли, на святой Руси; сходилися правда со кривдою; это
белая зверь — то-то правда есть, а серая зверь — то-то кривда есть; правда кривду передалила, правда пошла к богу на небо, а кривда осталась на
сырой земле; а кто станет жить у нас правдою, тот наследует царство небесное; а кто станет жить у нас кривдою, отрешен на муки на вечные…“
Прелестный вид, представившийся глазам его, был общий, губернский, форменный: плохо выкрашенная каланча, с подвижным полицейским солдатом наверху, первая бросилась в глаза; собор древней постройки виднелся из-за длинного и, разумеется, желтого здания присутственных мест, воздвигнутого в известном штиле; потом две-три приходские церкви, из которых каждая представляла две-три эпохи архитектуры: древние византийские стены украшались греческим порталом, или готическими окнами, или тем и другим вместе; потом дом губернатора с сенями, украшенными жандармом и двумя-тремя просителями из бородачей; наконец, обывательские дома, совершенно те же, как во всех наших городах, с чахоточными колоннами, прилепленными к самой стене, с мезонином, не обитаемым зимою от итальянского окна во всю стену, с флигелем, закопченным, в котором помещается дворня, с конюшней, в которой хранятся лошади; дома эти, как водится, были куплены вежливыми кавалерами на дамские имена; немного наискось тянулся гостиный двор,
белый снаружи, темный внутри, вечно
сырой и холодный; в нем можно было все найти — коленкоры, кисеи, пиконеты, — все, кроме того, что нужно купить.
Сестра билась в судорогах, руки ее царапали землю, поднимая
белую пыль; она плакала долго, больше месяца, а потом стала похожа на мать — похудела, вытянулась и начала говорить
сырым, холодным голосом...
В
сырых уголках тянулись высокими стеблями зеленые травы;
белая кашка склонялась отяжелевшими головками, как будто в тихой истоме.
— Ага — и больше ничего. Тэбэ я — кунак, им — Ага. — Джигиты разостлали перед нами бурку, вынули из переметной сумы
сыр, чурек, посудину и два серебряных стакана. Я залюбовался его лошадью: золотисто-гнедая с
белой звездочкой между глаз и
белой бабкой на левой ноге. Лошади с такой приметой ценятся у восточных народов: на такой Магомет ездил. Я молча созерцал красавицу, а он и говорит...
Был
сырой, осенний вечер, когда я в последний раз отворил низкую грязную дверь «Каторги»; мне навстречу пахнул столб
белого пара, смеси махорки, сивухи и прелой тряпки.
Было тихое летнее утро. Солнце уже довольно высоко стояло на чистом небе; но поля еще блестели росой, из недавно проснувшихся долин веяло душистой свежестью, и в лесу, еще
сыром и не шумном, весело распевали ранние птички. На вершине пологого холма, сверху донизу покрытого только что зацветшею рожью, виднелась небольшая деревенька. К этой деревеньке, по узкой проселочной дорожке, шла молодая женщина, в
белом кисейном платье, круглой соломенной шляпе и с зонтиком в руке. Казачок издали следовал за ней.
Холодна, равнодушна лежала Ольга на
сыром полу и даже не пошевелилась, не приподняла взоров, когда взошел Федосей; фонарь с умирающей своей свечою стоял на лавке, и дрожащий луч, прорываясь сквозь грязные зеленые стекла, увеличивал бледность ее лица; бледные губы казались зеленоватыми; полураспущенная коса бросала зеленоватую тень на круглое, гладкое плечо, которое, освободясь из плена, призывало поцелуй; душегрейка, смятая под нею, не прикрывала более высокой, роскошной груди; два мягкие шара,
белые и хладные как снег, почти совсем обнаженные, не волновались как прежде: взор мужчины беспрепятственно покоился на них, и ни малейшая краска не пробегала ни по шее, ни по ланитам: женщина, только потеряв надежду, может потерять стыд, это непонятное, врожденное чувство, это невольное сознание женщины в неприкосновенности, в святости своих тайных прелестей.
— Есть хочу, — сказал Артамонов; ему не ответили. Синеватая,
сырая мгла наполняла сад; перед беседкой стояли, положив головы на шеи друг другу, две лошади, серая и тёмная; на скамье за ними сидел человек в
белой рубахе, распутывая большую связку верёвок.
— Нет, видно, мне в жизни утешения ни от чужих, ни от родных: маятница на
белом свете; прибрал бы поскорее господь; по крайней мере успокоилась бы в
сырой земле!
Две сакли
белые, простые,
Таятся мирно за холмом,
Чернеют крыши земляные,
С краев ряды травы густой
Висят зеленой бахромой,
А ветер осени
сыройПоет им песни неземные;
Широкий окружает двор
Из кольев и ветвей забор,
Уже нагнутый, обветшалый...
Вносят полный завтрак, состоящий из колбасы, ветчины, загибенек, фаршированного поросенка,
сыра, балыка и двух бутылок вина. Никита и Сергей, оба в
белых перчатках, становятся у дверей.
Дуют ветры,
Ветры буйные,
Ходят тучи,
Тучи темные.
Не видать в них
Света
белого,
Не видать в них
Солнца красного.
Во
сырой мгле —
За туманами,
Только ночка
Лишь чернеется…
В эту пору
Непогожую
Одному жить
Сердцу холодно…
Луна катится в зимних облаках,
Как щит варяжский или
сыр голландской.
Сравненье дерзко, но люблю я страх
Все дерзости, по вольности дворянской.
Спокойствия рачитель на часах
У будки пробудился, восклицая:
«Кто едет?» — «Муза!» — «Что за чорт! Какая?»
Ответа нет. Но вот уже пруды…
Белеет мост, по сторонам сады
Под инеем пушистым спят унылы;
Луна сребрит железные перилы.
Серые и беловатые камни, желто-зеленый мох, покрытые росой кусты держидерева, кизила и карагача обозначались с чрезвычайной ясностию и выпуклостию на прозрачном, золотистом свете восхода; зато другая сторона и лощина, покрытая густым туманом, который волновался дымчатыми неровными слоями, были
сыры, мрачны и представляли неуловимую смесь цветов: бледно-лилового, почти черного, темно-зеленого и
белого.
Белые меловые буквы красиво, но мрачно выделялись на черном фоне, и, когда больной лежал навзничь, закрыв глаза,
белая надпись продолжала что-то говорить о нем, приобретала сходство с надмогильными оповещениями, что вот тут, в этой
сырой или мерзлой земле, зарыт человек.
Лежит Настя, не шелохнется; приустали резвы ноженьки, притомились
белы рученьки, сошел
белый свет с ясных очей. Лежит Настя, разметавшись на тесовой кроватушке — скосила ее болезнь трудная… Не дождевая вода в Мать-Сыру Землю уходит, не белы-то снеги от вешнего солнышка тают, не красное солнышко за облачком теряется — тает-потухает бездольная девица. Вянет майский цвет, тускнет райский свет — красота ненаглядная кончается.
Не алая заря по небу разгорается, не тихая роса на сыру-землю опускается — горит, пылает лицо
белое, молодецкое, сверкает на очах слеза незваная.
Приносили на погост девушку, укрывали
белое лицо гробовой доской, опускали ее в могилу глубокую, отдавали Матери-Сырой Земле, засыпали рудожелтым песком.
Ох ты, матушка, Мать-Сыра Земля,
Расступись на четыре сторонушки,
Ты раскройся, гробова доска,
Распахнитесь,
белы саваны,
Отвалитесь, руки
белые,
От ретивого сердечушка…
И отошел от земли бог Ярило… Понеслися ветры буйные, застилали темными тучами око Ярилино — красное солнышко, нанесли снега
белые, ровно в саван окутали в них Мать-Сыру Землю. Все застыло, все заснуло, не спал, не дремал один человек — у него был великий дар отца Ярилы, а с ним и свет и тепло…
Баба с двойным, перетянутым животом и с глупым озабоченным лицом вошла в зал, низко поклонилась графу и покрыла стол
белой скатертью. За ней осторожно двигался Митька, неся закуски. Через минуту на столе стояли водка, ром,
сыр и тарелка с какой-то жареной птицей. Граф выпил рюмку водки, но есть не стал. Поляк недоверчиво понюхал птицу и принялся ее резать.
Совсем рассвело, но ровно свинцовые тучи висят над землей. В воздухе
белая мгла, кругом над
сырыми местами туманы… Пышет север холодом, завернул студеный утренник,
побелели тесовые крыши. Ровно прикованный к раскрытому оконцу, стоит в раздумье Самоквасов.
В нем Гекамеда, богиням подобная, им растворила
Смесь на вине Прамнийском: натерла козьего
сыраТеркою медной, и ячной присыпала
белой мукою.
В руках мужичонка ружье. Заржавленная трубка в аршин длиною, с прицелом, напоминающим добрый сапожный гвоздь, вделана в
белый самоделковый приклад, выточенный очень искусно из ели, с вырезками, полосками и цветами. Не будь этого приклада, ружье не было бы похоже на ружье, да и с ним оно напоминает что-то средневековое, не теперешнее… Курок, коричневый от ржавчины, весь опутан проволокой и нитками. А всего смешнее
белый лоснящийся шомпол, только что срезанный с вербы. Он
сыр, свеж и много длиннее ствола.
Был десятый час утра. Дул холодный,
сырой ветер, тающий снег с шорохом падал на землю. Приемный покой N-ской больницы был битком набит больными. Мокрые и иззябшие, они сидели на скамейках, стояли у стен; в большом камине пылал огонь, но было холодно от постоянно отворявшихся дверей. Служители в
белых халатах подходили к вновь прибывшим больным и совали им под мышки градусники.
У Агаповых было чисто, уютно и тепло, паркет блестел. На
белой скатерти ароматно дымился сверкающий кофейник, стояло сливочное масло,
сыр, сардинки, коньяк. Деревенский слесарь Гребенкин вставлял стекла в разбитые окна.
В саду было темно и холодно. Шел дождь. Резкий
сырой ветер с воем носился по всему саду и не давал покоя деревьям. Банкир напрягал зрение, но не видел ни земли, ни
белых статуй, ни флигеля, ни деревьев. Подойдя к тому месту, где находился флигель, он два раза окликнул сторожа. Ответа не последовало. Очевидно, сторож укрылся от непогоды и теперь спал где-нибудь на кухне или в оранжерее.
Но средь лохмотьев пальто, в черно-кровавой массе легких,
белели и выпячивались лопнувшие ребра, из срезанных наискось бедер сочилась ярко-алая, уже мертвая кровь, и пахло
сырым мясом.
На косом вороте рубашки горит изумрудная запонка; в
сырой закопченной избе на широком прилавке пуховик, с изголовьем из мисюрской камки и с шелковым одеялом, а подле постели ларец из
белой кости филиграновой работы.
И что за необходимость класть гладильную доску на письменный стол и повсюду громоздить
сырое белье.
Я вышел побродить по саду, и у одной из чистеньких
белых скамеек, на ровной дорожке, не хранящей следов, я увидел Володю: он сидел прямо на
сыром песке и обеими руками держался за ногу.
Потом они на Плющихе зашли в кооператив, купили колбасы и
белого хлеба, пошли к Исанке чай пить. Комната ее была в полуподвальном этаже, окно, в уровень с землею, выходило на двор. Стоял в комнате кисло-сырой, тяжелый запах, и избавиться от него было невозможно: мусорный ящик стоял как раз перед окном. Но в самой комнатке было девически-чисто и уютно. Это всегда умиляло Борьку. Что у него было, в его комнате!
«Ты не дай меня, свою верную жену,
Злым охульникам в поругание!
На кого, кроме тебя, мне надеяться?
У кого просить стану помощи?
На
белом свете я сиротинушка:
Родной батюшка уж в
сырой земле,
Рядом с ним лежит моя матушка,
А мой старший брат, сам ты ведаешь,
На чужой сторонушке пропал без вести,
А меньшой мой брат — дитя малое,
Дитя малое, неразумное...