Она поэту подарила Младых восторгов первый сон, И мысль об ней одушевила Его цевницы первый стон. Простите, игры золотые! Он рощи полюбил густые, Уединенье, тишину, И ночь, и звезды, и луну, Луну, небесную лампаду, Которой посвящали мы Прогулки средь вечерней тьмы, И слезы, тайных мук отраду… Но нынче видим только в ней Замену тусклых фонарей.
Она ужасно мучилась, стонала, и только что боль начинала утихать, она старалась уверить Григорья Александровича, что ей лучше, уговаривала его идти спать, целовала его руку, не выпускала ее из своих.
Тихим, ослабевшим шагом, с дрожащими коленами и как бы ужасно озябший, воротился Раскольников назад и поднялся в свою каморку. Он снял и положил фуражку на стол и минут десять стоял подле, неподвижно. Затем в бессилии лег на диван и болезненно, с слабым стоном, протянулся на нем; глаза его были закрыты. Так пролежал он с полчаса.
Ни крика, ни стону не было слышно даже тогда, когда стали перебивать ему на руках и ногах кости, когда ужасный хряск их послышался среди мертвой толпы отдаленными зрителями, когда панянки отворотили глаза свои, — ничто, похожее на стон, не вырвалось из уст его, не дрогнулось лицо его.
Войдя в избу, напрасно станешь кликать громко: мертвое молчание будет ответом: в редкой избе отзовется болезненным стоном или глухим кашлем старуха, доживающая свой век на печи, или появится из-за перегородки босой длинноволосый трехлетний ребенок, в одной рубашонке, молча, пристально поглядит на вошедшего и робко спрячется опять.
— Нет. Он в своей каморочке Шесть дней лежал безвыходно, Потом ушел в леса, Так пел, так плакал дедушка, Что лес стонал! А осенью Ушел на покаяние В Песочный монастырь.
— Ах, как я люблю это пустое существо! — простонал Павел Петрович, тоскливо закидывая руки за голову. — Я не потерплю, чтобы какой-нибудь наглец посмел коснуться… — лепетал он несколько мгновений спустя.
Вскрикивая, он черпал горстями воду, плескал ее в сторону Марины, в лицо свое и на седую голову. Люди вставали с пола, поднимая друг друга за руки, под мышки, снова становились в круг, Захарий торопливо толкал их, устанавливал, кричал что-то и вдруг, закрыв лицо ладонями, бросился на пол, — в круг вошла Марина, и люди снова бешено, с визгом, воем, стонами, завертелись, запрыгали, как бы стремясь оторваться от пола.
— Ну, Петр Андреич, чуть было не стряслась беда, да, слава богу, все прошло благополучно: злодей только что уселся обедать, как она, моя бедняжка, очнется да застонет!..
А сам, прирублен саблею каленой, В чужом краю, среди кровавых трав, Кипучей кровью в битве обагренный, Упал на щит червленый, простонав: «Твою дружину, княже, приодели Лишь птичьи крылья у степных дорог, И полизали кровь на юном теле Лесные звери, выйдя из берлог».
Вот у вас в этакой прекрасный вечер редко кто и за вороты-то выдет посидеть; а в Москве-то теперь гульбища да игрища, а по улицам-то инда грохот идет; стон стоит.
Стоны и шумы, завывающая пальба огромных взлетов воды и, казалось, видимая струя ветра, полосующего окрестность, — так силен был его ровный пробег, — давали измученной душе Лонгрена ту притупленность, оглушенность, которая, низводя горе к смутной печали, равна действием глубокому сну.
Там, лежа за перегородкой, он, вероятнее всего, чтоб вернее изобразиться больным, начнет, конечно, стонать, то есть будить их всю ночь (как и было, по показанию Григория и жены его), — и все это, все это для того, чтоб тем удобнее вдруг встать и потом убить барина!
Потом поравнялся первый женский вагон, в окне которого видны были головы простоволосых и в косынках женщин; потом второй вагон, в котором слышался всё тот же стон женщины, потом вагон, в котором была Маслова.
Он вышел от нее, когда стал брезжиться день. Когда он кончил, она встала, выпрямилась медленно, с напряжением, потом так же медленно опустила опять плечи и голову, стоя, опершись рукой о стол. Из груди ее вырвался не то вздох, не то стон.
Я направился к одной фанзе. Тут на огороде работал глубокий старик. Он полол грядки и каждый раз, нагибаясь, стонал. Видно было, что ему трудно работать, но он не хотел жить праздно и быть другим в тягость. Рядом с ним работал другой старик — помоложе. Он старался придать овощам красивый вид, оправлял их листья и подрезал те, которые слишком разрослись.
Тут я вспомнил про Бульку и пошел его искать. Он полз мне навстречу и стонал. Я подошел к нему, присел и посмотрел его рану. У него был распорот живот и целый комок кишок из живота волочился по сухим листьям. Когда товарищи подошли ко мне, мы вправили Бульке кишки и зашили ему живот. Пока зашивали живот и прокалывали кожу, он все лизал мне руки.
Стонал и всхлипывал дед, ворчала бабушка, потом хлопнула дверь, стало тихо и жутко. Вспомнив, зачем меня послали, я зачерпнул медным ковшом воды, вышел в сени — из передней половины явился часовых дел мастер, нагнув голову, гладя рукою меховую шапку и крякая. Бабушка, прижав руки к животу, кланялась в спину ему и говорила тихонько...
В сумерки мы возвратились назад. В фанзе уже горел огонь. Я лег на кан, но долго не мог уснуть. Дождь хлестал по окнам; вверху, должно быть на крыше, хлопало корье; где-то завывал ветер, и не разберешь, шумел ли то дождь, или стонали озябшие кусты и деревья. Буря бушевала всю ночь.
Житье им стало совсем дурное. Колодки не снимали и не выпускали на вольный свет. Кидали им туда тесто непеченое, как собакам, да в кувшине воду спускали. Вонь в яме, духота, мокрота. Костылин совсем разболелся, распух, и ломота во всем теле стала; и все стонет или спит. И Жилин приуныл, видит — дело плохо. И не знает, как выбраться.
Наследник приваловских миллионов заснул в прадедовском гнезде тяжелым и тревожным сном. Ему грезились тени его предков, которые вереницей наполняли этот старый дом и с удивлением смотрели на свою последнюю отрасль. Привалов видел этих людей и боялся их. Привалов глухо застонал во сне, и его губы шептали: «Мне ничего не нужно вашего… решительно ничего. Меня давят ваши миллионы…»
На что уходит у них время, которое здесь благодаря бедности, дурной погоде, непрерывному звону цепей, постоянному зрелищу пустынных гор и шуму моря, благодаря стонам и плачу, которые часто доносятся из надзирательской, где наказывают плетьми и розгами, кажется длиннее и мучительнее во много раз, чем в России?
Последнюю ночь он провел охая и стоная и измучил Нину Александровну, которая всю ночь грела ему для чего-то припарки; под утро вдруг заснул, проспал четыре часа и проснулся в сильнейшем и беспорядочном припадке ипохондрии, который и кончился ссорой с Ипполитом и «проклятием дому сему».
— Наградил господь… Ох, наградил! — как-то застонал Харитон Артемьич, запахивая халат. — Как их ни считай, все три девки выходят… Давай поменяемся: у тебя три сына, а у меня три дочери, — ухо на ухо сменяем, да Лиодорку прикину впридачу.
— Да уж, видно, надо будет в Осиповку приехать к тебе, — со стонами отвечал Стуколов. — Коли Господь поднимет, праздник-от я у отца Михаила возьму… Ох!.. Господи помилуй!.. Стрельба-то какая!.. Хворому человеку как теперь по распутице ехать?.. Ох… Заступнице усердная!.. А там на Фоминой к тебе буду… Ох!.. Уксусу бы мне, что ли, к голове-то, либо капустки кочанной?..
Всю ночь бесчувственный Руслан Лежал во мраке под горою. Часы летели. Кровь рекою Текла из воспаленных ран. Поутру, взор открыв туманный, Пуская тяжкий, слабый стон, С усильем приподнялся он, Взглянул, поник главою бранной — И пал недвижный, бездыханный.
Мойсей Мойсеич, узнав приехавших, сначала замер от наплыва чувств, потом всплеснул руками и простонал. Сюртук его взмахнул фалдами, спина согнулась в дугу, и бледное лицо покривилось такой улыбкой, как будто видеть бричку для него было не только приятно, но и мучительно сладко.
Ветер за стенами дома бесился, как старый озябший голый дьявол. В его реве слышались стоны, визг и дикий смех. Метель к вечеру расходилась еще сильнее. Снаружи кто-то яростно бросал в стекла окон горсти мелкого сухого снега. Недалекий лес роптал и гудел с непрерывной, затаенной, глухой угрозой…
По временам меня клонил сон, в глазах зеленело, голова шла кругом, и я каждую минуту готова была упасть от утомления, но слабые стоны матери пробуждали меня, я вздрагивала, просыпалась на мгновение, а потом дремота опять одолевала меня.
Смерть от жажды райская, блаженная смерть по сравнению с жаждой морфия. Так заживо погребенный, вероятно, ловит последние ничтожные пузырьки воздуха в гробу и раздирает кожу на груди ногтями. Так еретик на костре стонет и шевелится, когда первые языки пламени лижут его ноги…
— Положили меня на эту койку-с, я так и знал, что за перегородку-с, потому Марфа Игнатьевна во все разы, как я болен, всегда меня на ночь за эту самую перегородку у себя в помещении клали-с. Нежные они всегда ко мне были с самого моего рождения-с. Ночью стонал-с, только тихо. Все ожидал Дмитрия Федоровича.
Я шел по Regent-Street в обществе А.И.Бенни и Роль-стона и не знаю, какая внезапная ассоциация идей привела меня к такому же внезапному выводу о полной моральной несостоятельности наших светских женщин. Но это явилось мне не в виде сентенции, а в образе молодой женщины из того «круга», к которому я достаточно присмотрелся в Петербурге в сезоны 1861–1865 годов.
Но, услышав стон раненых женщин, он приказал отдать хлеб им – весь, до последней крошки – и первым по ещё не вполне готовой дороге умчался к своим бесконечным заботам.
Грозен — в багровых бликах — закатывался тысяча девятьсот шестнадцатый год. Серп войны пожинал колосья жизни. В клещах голода и холода корчились города, к самому небу неслись стоны деревень, но не умолкаючи грохотали военные барабаны и гневно рыкали орудия, заглушая писк гибнущих детей, вопли жен и матерей. Горе гостило, и беды свивали гнездо в аулах Чечни и под крышей украинской хаты, в казачьей станице и в хибарах рабочих слободок.
Сотни и тысячи здоровых людей погибают, отравленные и оглушенные нашими жалобами и стонами… Кто дал нам злое право отравлять людей тяжелым видом наших личных язв?
Но, услышав стон раненых женщин, он приказал отдать хлеб им – весь, до последней крошки – и первым по ещё не вполне готовой дороге умчался к своим бесконечным заботам.
Он сжал когти сильнее, и на этот раз пленница не смогла сдержать стона боли.
Протяжный стон вырвался наружу. Груди волнами заходили под ворсистой кофтой.