— Сочинители волтерьянцы-с? — проговорил Ежевикин, немедленно очутившись подле господина Бахчеева. — Совершенную правду изволили изложить, Степан Алексеич. Так и Валентин Игнатьич отзываться намедни изволили. Меня самого волтерьянцем обозвали — ей-богу-с; а ведь я, всем известно, так еще мало написал-с… то есть крынка молока у бабы скиснет — все господин Вольтер виноват! Все у нас так-с.
— Скисла! — вполголоса процедила сквозь зубы моя соседка Волховская. — Рамзай всегда так: заварит кашу, нашумит, наорет, а потом — сразу свернется. Неустойчивая она какая-то! Ей Богу!
— Весною вы разыгрались, весело было на вас глядеть, да только недолго получал я это веселье. Сейчас же вы и скисли. А когда теперь гляжу, как вы работаете, то откровенно скажу: не чувствую я, что вы ударницы. Вот когда талоны на материю получать, тогда — да! Тогда сразу я чувствую, что в этом деле вы ударницы. Вопрос теперь становится перед вами всерьез. Весною мы больше резвились, спички жгли для забавы, а теперь нам нужно зачинать большой пожар на весь завод. Вот вам истина, от которой не уйдете.
И — правда — ему, должно быть, скучно: лицо его скисло и оплыло, он утомленно закрыл глаза и с воем позевнул, широко открыв красную пасть с тонким, собачьим языком в ней.
— У нас на Кавказе еще лето, Нина, — увлекшись, сравнил он некстати, — персики зреют, а у вас, в Петербурге, слякоть, осень, гадость. Я сегодня едва нос показал из дому, да и скис совсем. Мы, южане, не любим сырости.
«Нет, это мне только так кажется, — пробовал он себя утешить и оправдаться перед собою. — Уж очень много было в последние дни томления, ожидания и неприятностей, и я скис. Но ведь в редакциях не пропускают вещей неудовлетворительных и плохо написанных. Вот принесет Венсан какую-нибудь чужую книжку, и я отдохну, забуду сюиту, отвлекусь, и опять все снова будет хорошо, и ясно, и мило… Перемена вкусов…»