Ой! ночка, ночка пьяная! Не светлая, а звездная, Не жаркая, а с ласковым Весенним ветерком! И нашим добрым молодцам Ты даром не прошла! Сгрустнулось им по женушкам, Оно и правда: с женушкой Теперь бы веселей! Иван кричит: «Я спать хочу», А Марьюшка: — И я с тобой! — Иван кричит: «Постель узка», А Марьюшка: — Уляжемся! — Иван кричит: «Ой, холодно», А Марьюшка: — Угреемся! — Как вспомнили ту песенку, Без слова — согласилися Ларец свой попытать.
— А если пан хочет видеться, то завтра нужно рано, так чтобы еще и солнце не всходило. Часовые соглашаются, и один левентарь [Левентарь — начальник охраны.] обещался. Только пусть им не будет на том свете счастья! Ой, вей мир! Что это за корыстный народ! И между нами таких нет: пятьдесят червонцев я дал каждому, а левентарю…
— Милый, я — рада! Так рада, что — как пьяная и даже плакать хочется! Ой, Клим, как это удивительно, когда чувствуешь, что можешь хорошо делать свое дело! Подумай, — ну, что я такое? Хористка, мать — коровница, отец — плотник, и вдруг — могу! Какие-то морды, животы перед глазами, а я — пою, и вот, сейчас — сердце разорвется, умру! Это… замечательно!
Ой, стук-постук — Молодой пастух, Он — в окошко падогом, Мы на улицу бегом! Пастух Борька, Вечерняя зорька, Заиграет на свирели — Все в деревне присмирели!
«Во поле береза стояла, во поле кудрявая стояла, ой люли, люли, люли, люли»… Хоровод молодых баб и девок — пляшут — подойдем поближе, — говорил я сам себе, развертывая найденные бумаги моего приятеля. Но я читал следующее. Не мог дойти до хоровода. Уши мои задернулись печалию, и радостный глас нехитростного веселия до сердца моего не проник. О мой друг! где бы ты ни был, внемли и суди.
— Глупость ваша бабья, вот что!.. И туда и сюда хвостом вертите, а тут вам сейчас и окончание: «Ой, смертынька, ой, руки на себя наложу!» Слабость-то своя уж очень вам сладка… Заперла на замок девушку?
— Ну, вот и все. Прощайте, мой бедный. Бедняжка! Дайте вашу руку. Сожмите крепко-крепко, так, чтобы мне стало больно. Вот так… Ой!.. Теперь прощайте. Прощай, радость моя!
Шумилова. Да я насчет дому-то… домишко, ваше сиятельство, старый… так, развалящий от покойника остался. Ну, вот только приходят вчерась землемеры… (Заливается.) Тут, говорит, какую-то линию вести надо… ой, батюшки!
Перед лещом Петр Михайлыч, налив всем бокалы и произнеся торжественным тоном: «За здоровье нашего молодого, даровитого автора!» — выпил залпом. Настенька, сидевшая рядом с Калиновичем, взяла его руку, пожала и выпила тоже целый бокал. Капитан отпил половину, Палагея Евграфовна только прихлебнула. Петр Михайлыч заметил это и заставил их докончить. Капитан дохлебнул молча и разом; Палагея Евграфовна с расстановкой, говоря: «Ой будет, голова заболит», но допила.
— Не в том дело; ты, может быть, вдесятеро умнее и лучше меня… да у тебя, кажется, натура не такая, чтоб поддалась новому порядку; а тамошний порядок — ой, ой! Ты, вон, изнежен и избалован матерью; где тебе выдержать все, что я выдержал? Ты, должно быть, мечтатель, а мечтать здесь некогда; подобные нам ездят сюда дело делать.
Впереди что-то страшно загомонило, что-то затрещало. Я увидал только крыши будок, и вдруг одна куда-то исчезла, с другой запрыгали белые доски навеса. Страшный рев вдали: «Дают!.. давай!.. дают!..» — и опять повторяется: «Ой, убили, ой, смерть пришла!..»
— Так, так, так! — басила богомолка. — Ой, я больно натоптала снегом, вон какая лужа течет из-под меня! — добавила она, взглянув на пол, по которому в самом деле тек целый поток от растаявшего снега, принесенного ею на сапогах.
— Умная женщина была маменька, Арина Петровна, — фантазирует Порфирий Владимирыч, — умела и спросить, да и приласкать умела — оттого и служили ей все с удовольствием! однако и за ней грешки водились! Ой, много было за покойницей блох!
— Безбожники никониане, любовь нашу к древнему благообразию заметя и диаволом научаемы преехидно фальшам разным, — ныне и святые образа подделывают ловко, ой, ловко! С виду-то образ будто и впрямь строгановских али устюжских писем, а то — суздальских, ну, а вглядись оком внутренним — фальша!
— Ой, голубушка Варвара Дмитриевна, — говорила она, — я и от одного-то письма вся дрожу, все боюсь. Увижу пристава близко дома, так вся и сомлею, — думаю: за мной идут, в тюрьму сажать хотят.
— Ну что? — спросил Базаров Аркадия, как только тот вернулся к нему в уголок, — получил удовольствие? Мне сейчас сказывал один барин, что эта госпожа — ой-ой-ой; да барин-то, кажется, дурак. Ну, а по-твоему, что она, точно — ой-ой-ой?
— Разве умеет свои выгоды соблюсти? Корова, сущая корова: ее хоть ударь, хоть обними — все ухмыляется, как лошадь на овес. Другая бы… ой-ой! Да я глаз не спущу — понимаешь, чем это пахнет!
Пришли два якута и уселись у очага. Смотритель сидел еще минут пять, понюхал табаку, крякнул, потом стал молиться и наконец укладываться. Он со стонами, как на болезненный одр, ложился на постель. «Господи, прости мне грешному! — со вздохом возопил он, протягиваясь. — Ох, Боже правый! ой-о-ох! ай!» — прибавил потом, перевертываясь на другой бок и покрываясь одеялом. Долго еще слышались постепенно ослабевавшие вздохи и восклицания. Я поглядывал на него и наконец сам заснул.
Может быть, вы все будете недовольны моим эскизом и потребуете чего-нибудь еще: да чего же? Кажется, я догадываюсь. Вам лень встать с покойного кресла, взять с полки книгу и прочесть, что Филиппинские острова лежат между 114 и 134° восточн‹ой› долг‹оты›; 5 и 20° северн‹ой› шир‹оты›, что самый большой остров — Люсон, с столичным городом Манила, потом следуют острова: Магинданао, Сулу, Палауан; меньшие: Самар, Панай, Лейт, Миндоро и многие другие.
Вечером матушка сидит, запершись в своей комнате. С села доносится до нее густой гул, и она боится выйти, зная, что не в силах будет поручиться за себя. Отпущенные на праздник девушки постепенно возвращаются домой… веселые. Но их сейчас же убирают по чуланам и укладывают спать. Матушка чутьем угадывает эту процедуру, и ой-ой как колотится у нее в груди всевластное помещичье сердце!
— Слепо-ой? — протянула она нараспев, и голос ее дрогнул, как будто это грустное слово, тихо произнесенное мальчиком, нанесло неизгладимый удар в ее маленькое женственное сердце. — Слепо-ой? — повторила она еще более дрогнувшим голосом, и, как будто ища защиты от охватившего всю ее неодолимого чувства жалости, она вдруг обвила шею мальчика руками и прислонилась к нему лицом.
— Гу-гу-гу-у-ой-иой-иой! — далеко уже за лодкою простонал овражный пугач, а лодка все неслась по течению, и тишина окружающей ее ночи не нарушалась ни одним звуком, кроме мерных ударов весел и тонкого серебряного плеска от падающих вслед за ударом брызгов.
— Глупенький мо-ой! — воскликнула она смеющимся, веселым голосом. — Иди ко мне, моя радость! — и, преодолевая последнее, совсем незначительное сопротивление, она прижала его рот к своему и поцеловала крепко и горячо, поцеловала искренне, может быть, в первый и последний раз в своей жизни.
Нельзя сказать, чтобы Марья Петровна не «утешалась» им: когда он в первый раз приехал к ней показаться в генеральском чине, она даже потрепала его по щеке и сказала: «ах, ты мо-ой!», но денег не дала и ограничилась ласковым внушением, что люди для того и живут на свете, чтобы друг другу тяготы носить.
— Спросили бы вы, как живут-то! тоже ведь, как и мы, грешные, горе мыкают! Голоштанники да республиканцы — те, конечно, рады! а хороших людей спросите — ой-ой, как морщатся!
А в бурные осенние ночи, когда гиганты-тополи качались и гудели от налетавшего из-за прудов ветра, ужас разливался от старого зáмка и царил над всем городом. «Ой-вей-мир!» — пугливо произносили евреи; богобоязненные старые мещанки крестились, и даже наш ближайший сосед, кузнец, отрицавший самое существование бесовской силы, выходя в эти часы на свой дворик, творил крестное знамение и шептал про себя молитву об упокоении усопших.
— Ромочка… ой-ой-ой, какой же вы глу-упы-ый! — протянула она знакомым Ромашову тоненьким, детским голосом. — Неужели вы этих вещей не понимаете? Нет, скажите правду — не понимаете?
— А то вы думаете? — говорит он, — все зло именно в этой пакостной литературе кроется! Я бы вот такого-то… Не говоря худого слова, ой-ой, как бы я с ним поступил! Надо зло с корнем вырвать, а мы мямлим! Пожар уж силу забрал, а мы только пожарные трубы из сараев выкатываем!
— Получил, между прочим, и я; да, кажется, только грех один. Помилуйте! плешь какую-то отвалили! Ни реки, ни лесу — ничего! «Чернозём», говорят. Да черта ли мне в вашем «чернозёме», коли цена ему — грош! А коллеге моему Ивану Семенычу — оба ведь под одной державой, кажется, служим — тому такое же количество леса, на подбор дерево к дереву, отвели! да при реке, да в семи верстах от пристани! Нет, батенька, не доросли мы! Ой-ой, как еще не доросли! Оттого у нас подобные дела и могут проходить даром!
— Сейчас, батюшка, сейчас, — отозвался старикашка-извозчик, взмащиваясь, наконец, на козлы. — О-о-о-ой, старуха! — продолжал он. — Подь-ка сюда, подай на передок мешок с овсом, а то ишь, рожон какой жесткий, хошь и кожей обтянут.
Экспериментальный гаджет третьего поколения, производства компании… ой нет, это тебе нельзя знать… в общем, ты его глотаешь, он неделю у тебя в кишечнике ползает и даёт советы по улучшению здоровья.
Экспериментальный гаджет третьего поколения, производства компании… ой нет, это тебе нельзя знать… в общем, ты его глотаешь, он неделю у тебя в кишечнике ползает и даёт советы по улучшению здоровья.
Закапываем орудия, закапываемся сами, ой сколько земли пушкари перебрасывают!
– А их там ой как много, этих углов, и в каждом, в каждом такая грязь, что ужас да и только!