Предложения из русской классики со словом «обыденность»
Но ужас и трагизм любви притупляется рационализацией жизни, внедрением человеческого существования в социальную обыденность, то есть победой объектности над субъектностью.
Пошлость закрывает трагизм и ужас жизни, и в ней социальная обыденность, имеющая свой глубокий источник в грехе, теряет воспоминание об этом источнике.
Какие потрясающие драмы могут выплыть на поверхность из омута мелочей, которые настолько переполняют жизненную обыденность, что ни сердце, ни ум, в минуту совершения, не трогаются ими!
И жажда избавления от «социальной обыденности» и посредственности может быть еще острее, чем жажда избавления от страдания, причиняемого трагическими противоречиями мира.
Всякое веяние, сколько-нибудь выходящее из пределов обыденности, всегда представляется у нас чем-то злостным, требующим не регулирования, но подавления, и притом всегда же сопрягается с представлением о"зачинщике".
Что это? Какое чудо случилось на наших глазах? Ведь мы присутствовали сейчас всего только при родах женщины — при чем-то самом низменном, обыденном и голобезобразном! Это — неприличие, это — стыд. От чистых детей это нужно скрывать за аистами и капустными листами. Но коснулась темной обыденности живая жизнь — и вся она затрепетала от избытка света; и грубый, кровавый, оскорбительно-животный акт преобразился в потрясающее душу мировое таинство.
Вся эта пьеса отличается совершенной простотой и обыденностью и отсутствием всяких резких черт, подобных, например, рассужданиям вдовы Кукушкиной в «Доходном месте».
Княжна Людмила Васильевна действительно, со дня приезда в свой дом, повела жизнь, выходящую из рамок обыденности. Ее дом днем и ночью казался совершенно пустым и необитаемым. Жизнь проявлялась в нем только в людской, где многочисленный штат княжеской прислуги, пополненный выписанными из Зиновьева дворовыми, не хуже великосветских кумушек, перемалывал косточки своей госпоже, прозванной ее домашними «полуношницей». Княжна действительно превращала день в ночь и наоборот.
Пошлость есть потеря всякой оригинальности, определяемость жизни исключительно извне, и она стоит безмерно ниже социальной обыденности с ее трудом, заботой и страхом.
Любовь, любовь персоналистическая, обращенная к личному бессмертию, не вмещается в обыденности объективированного мира, она им извергается и этим становится на границу смерти, понимая смерть в более широком смысле, чем смерть физическая.
В царстве цивилизованной социальной обыденности моногамический брак находит свой коррелят и корректив в таком страшном явлении, как проституция в широком смысле слова, в одном из самых позорных явлений человеческой жизни, узаконенных социальной обыденностью.
Искусство есть уже преображение нашей жизни, в нем нет уже тяжести, скованности, уродства, унизительной обыденности жизни, есть для нас переход к другому, в иной план существования, есть идеальность, как бы упреждающая новую реальность.
И смерть — прекрасна, она облагораживает последнего из смертных и ставит его на одну высоту с самыми первыми, она побеждает уродство пошлости и обыденности.
Чувство жизни, о котором я говорю, я определяю как чуждость мира, неприятие мировой данности, неслиянность, неукорененность в земле, как любят говорить, болезненное отвращение к обыденности.
Существует рабство человека у пола и рабство человека у семьи; и то и другое рабство есть порождения объективации, объективации пола и объективации любви в мире социальной обыденности.
Обыденность притупляет страхи, связанные с глубиной жизни и смерти, но создает свои, другие страхи, под властью которых человек все время живет, страхи, связанные с делами мира сего.
«Теория» есть творчество, есть Платон или Гегель, «жизнь» не может быть серой обыденностью, борьбой за существование, семейными дрязгами, неудачами, разочарованиями и пр.
Но мою любовь к метафизике, характерную для всего моего существования, можно объяснить моим коренным и изначальным отталкиванием от обыденности, от принуждающей меня эмпирической действительности.
Моя изначальная, ранняя любовь к философии и к философии метафизической связана с моим отталкиванием от «жизни» как насилующей и уродливой обыденности.
Социальная обыденность притягивает любовь вниз, обезвреживает её, создает социальный институт брака и семьи и, в сущности, отрицает право любви, как жизненной напряженности и экстатичности, не годной для социального устроения.
Отблеск утерянного рая есть в сохранившейся первозданной красоте природы, но человек прорывается к ней через художественное созерцание, которое есть творчество, творческое преображение природной обыденности.
Учение о нерасторжимости брака и отрицание развода есть учение социальной обыденности, никакого отношения к сокровенной жизни личности не имеющее, в нем нет ничего мистического, оно совершенно рационалистично.
Социальная обыденность, имеющая дело с массовыми и средними величинами, пресекает всякий взлет человеческой души вверх и приспособляет к своим целям все — и любовь, и мистику, и творчество.
С точки зрения социальной обыденности и буржуазного законничества «измена» не только менее ужасна, но ее, в сущности, не существует как особого духовного явления, она только не должна нарушать социальной нормы, внешних устоев брака и семьи.
Всё это может происходить у каждого, так как обыденность жизни человека никак не связана с духовной стороной жизни, в которой понимание разума души выше, чем понимание человеческого ума.
Любой человек, способный выйти за пределы обыденности дальше, чем просто мечтать о собственном бизнесе, в моих глазах по умолчанию способен создать второй Starbucks или McDonald’s.
Он не подозревал, что вскоре такие картины станут обыденностью.
Всё это может происходить у каждого, так как обыденность жизни человека никак не связана с духовной стороной жизни, в которой понимание разума души выше, чем понимание человеческого ума.
Любой человек, способный выйти за пределы обыденности дальше, чем просто мечтать о собственном бизнесе, в моих глазах по умолчанию способен создать второй Starbucks или McDonald’s.