Кудряш. Да нешто убережешься! Попал на базар, вот и конец! Всех мужиков переругает. Хоть в убыток проси, без брани все-таки не отойдет. А потом и пошел на весь день.
Анфиса. Сидят теперь внизу под лестницей… Я говорю — «пожалуйте наверх, нешто, говорю, можно так», — плачут. «Папаша, говорят, не знаем где. Не дай бог, говорят, сгорел». Выдумали! И на дворе какие-то… тоже раздетые.
Уж на что Домна, кажись, не больно ее жалует, а третя дня, как запели девки песни да зачали расплетать ей косу, так и та благим матом завыла, да и всех-то нас нешто слеза прошибла, а ей одной нипочем — словно, право, каменное сердце у человека тогда было.
В день маскарада Саше казалось, что он и не решится поехать. Страшно. Вот только одно: готовый наряд у Рутиловых, — нешто ему пропадать? И все мечты и труды даром? Да ведь Людмилочка заплачет. Нет, надо итти.
Устинья Наумовна. Сама все это разумею, серебряная — да нешто за мной дело стало; у меня женихов-то, что борзых. Да ишь ты, разборчивы они очень с маменькой-то.
Нешто только в первом детстве, до десяти лет, было со мной что-то похожее на теперешнее состояние, но и то только припадками, а но так, как теперь, постоянно.
Лицо ее Виктора Мироныча представилось ей. Тот — на воле, именитый коммерсант, с принцами крови знаком; а этот — в части сидит"колодником"… А нешто можно сравнить? Будь она свободна, скажи он слово, она пошла бы за ним в Сибирь…
К. С. Станиславский стал с ним говорить, перемешавшиеся лохмотья и шикарные костюмы склонились над столом и смотрели на рисунок Симова, слышались возгласы одобрения, только фигура чайки вызвала сомнение. Нешто это птица?
Дрогнуло сердечко у купецкой дочери, красавицы писаной, почуяла она нешто недоброе, обежала она палаты высокие и сады зеленые, звала зычным голосом своего хозяина доброго — нет нигде ни ответа, ни привета и никакого гласа послушания; побежала она на пригорок муравчатый, где рос, красовался ее любимый цветочик аленькой, — и видит она, что лесной зверь, чудо морское лежит на пригорке, обхватив аленькой цветочик своими лапами безобразными.
— Что ж это такое? фыркнул — и затылок показал! нешто мы затылков не видали! а ты по душе с нами поговори! ты лаской-то, лаской-то пронимай! ты пригрозить-то пригрози, да потом и помилуй!
Потапыч. Да вам что с ними разговаривать-то долго! Об чем это? Об каких науках вам с ними разговаривать? Нешто они что понимают! Обыкновенно, вы барин, ну вот и конец.
Настасья Тимофеевна. Андрей Андреич виноват… Вчерась он был и обещал привесть самого настоящего генерала. (Вздыхает.) Должно, не нашел нигде, а то привел бы… Нешто нам жалко? Для родного дитя мы ничего не пожалеем. Генерал так генерал…
— Нешто, нешто, сударь одолжает кой-кого на знати, — отвечал старик, вздохнув, — исстаря еще у них в дому это заведенье идет: деды его еще этим промышляли.
— Батюшка, да нешто не жалеем? Уж так-то жалеем! Да что ж поделаешь? Нельзя нам ее в чужой дом отдать, — что с хозяйством станется? Дуры-то мы, дуры, силы мужичьей у нас нету, а не обойдешься без нас в хозяйстве, нужно, чтоб баба была. А от меня, милый, пользы никакой нет, уж второй год лежу… Старик и то иной раз заругается: «Когда ты сдохнешь?» Известно, наше дело христьянское, рабочее, Только хлеб задаром жуешь.
— Ну, где еще скоро, поди, чай, дешево дают. Только мне жаль больно, Савелий Никандрыч, кобылу-то: корова пускай, нешто, плоха была к молоку, кобылы-то больно жаль, славная была и жереба еще к тому.
— Вот на пасху у машиниста то же самое было, — сказала Аксинья. — Никакой карбовкой не поливали, все живы остались. А то карбовкой все обрызгаете… Ведь мы как живем? И сами у соседей то-другое занимаем, и им даем. А тогда нешто кто нам даст?
— К тебе, — едва выговорила Петровна. — Слухи все такие, словно в бубны бубнят… каково мне слушать-то! Ведь ты мне дочь. Нешто он, народ-то, разбирает? Ведь он вот что говорит… просто слушать срам. «Хорошо, говорят, Петровна сберегла дочку-то!» Я знаю, что это неправда, да ведь на чужой роток не накинешь моток. Так-то, дочка моя, Настюшка! Так-то, мой сердечный друг! — договаривала старуха сквозь слезы и совсем заплакала.
«Что ты, что ты, дядя Буран! — говорю ему. — Нешто живому человеку могилу роют? Мы тебя на амурскую сторону свезем, там на руках понесем… Бог с тобой». — «Нет уж, братец, — отвечает старик, — против своей судьбы не пойдешь, а уж мне судьба лежать на этом острову, видно. Так пусть уж… чуяло сердце… Вот всю-то жизнь, почитай, все из Сибири в Расею рвался, а теперь хоть бы на сибирской земле помереть, а не на этом острову проклятом…»