Не успела она войти в залу и дойти до тюлево-ленто-кружевно-цветной толпы дам, ожидавших приглашения танцовать (Кити никогда не стаивала в этой толпе), как уж ее пригласили на вальс, и пригласил лучший кавалер, главный кавалер по бальной иерархии, знаменитый дирижер балов, церемониймейстер, женатый, красивый и статный мужчина, Егорушка Корсунский.
Кроме этих слов, он ничего не помнил, но зато эти слова помнил слишком хорошо и, тыкая красным кулаком в сторону дирижера, как бы желая ударить его по животу, свирепея все более, наливаясь кровью, выкатывая глаза, орал на разные голоса...
Москвичи говорили про него, что он уважает только двух человек на свете: дирижера Большого театра, строптивого и властного Авранека, а затем председателя немецкого клуба, фон Титцнера, который в честь компатриота и сочлена выписывал колбасу из Франкфурта и черное пиво из Мюнхена.
Предполагаемые собрания начались в уездном городе, и осуществились они действительно благодаря нравственному и материальному содействию Рамзаевых, так как они дали бесплатно для этих собраний свой крепостной оркестр, человек в двадцать, и оркестр весьма недурной по той причине, что Рамзаев был страстный любитель музыки и по большей части сам являлся дирижером своих музыкантов, причем с неустанным вниманием глядел в развернутые перед ним ноты, строго в известных местах взмахивал капельмейстерской палочкой, а в пассажах тихих и мелодических широко разводил руки и понижал их, поспешно утирая иногда пот с своего лица, весьма напоминавшего облик барана.
Еще волосок; пауза; тихо; пульс. Затем — как по знаку какого-то сумасшедшего дирижера — на всех трибунах сразу треск, крики, вихрь взвеянных бегом юниф, растерянно мечущиеся фигуры Хранителей, чьи-то каблуки в воздухе перед самыми моими глазами — возле каблуков чей-то широко раскрытый, надрывающийся от неслышного крика рот. Это почему-то врезалось острее всего: тысячи беззвучно орущих ртов — как на чудовищном экране.
Хороший дирижер, передавая мысль композитора, делает сразу двадцать дел: читает партитуру, машет палочкой, следит за певцом, делает движение в сторону то барабана, то валторны и проч.
Татьяна. В театре… да. Там приходит дирижер, взмахивает палочкой, и музыканты скверно, бездушно играют какую-нибудь старую, избитую вещь. А здесь… а эти? Что они способны сыграть? Я не знаю.
— К чёрту! — крикнул ей вослед дирижер и, не прислушиваясь к ее шлепанью по грязи, запер дверь. Выгнав подругу в холодный туман, он улегся в теплую постель и захрапел.
Ветер сильно рванул, пюпитры на эстраде опрокинулись, и ноты, как стая чаек, заметались в воздухе. Музыка оборвалась. Дирижер сказал что-то музыкантам. Все ушли. Вышел человек и объявил, что по случаю ветра музыка совсем отменяется. Служители подбирали на дорожках ноты.
Только что оставив графиню Банину, с которою он протанцовал первый тур вальса, он, оглядывая свое хозяйство, то есть пустившихся танцовать несколько пар, увидел входившую Кити и подбежал к ней тою особенною, свойственною только дирижерам балов развязною иноходью и, поклонившись, даже не спрашивая, желает ли она, занес руку, чтоб обнять ее тонкую талию.
— «Чей стон», — не очень стройно подхватывал хор. Взрослые пели торжественно, покаянно, резкий тенорок писателя звучал едко, в медленной песне было нечто церковное, панихидное. Почти всегда после пения шумно танцевали кадриль, и больше всех шумел писатель, одновременно изображая и оркестр и дирижера. Притопывая коротенькими, толстыми ногами, он искусно играл на небольшой, дешевой гармонии и ухарски командовал...
Над оркестром судорожно изгибался, размахивая коротенькими руками и фалдами фрака, черненький, большеголовый, лысый дирижер, у рампы отчаянно плясали два царя и тощий кривоногий жрец Калхас, похожий на Победоносцева.
А тем временем мой земляк и товарищ Балакирев, приобретая все больше весу как музыкальный деятель, продолжал вести скромную жизнь преподавателя музыки, создал бесплатную воскресную школу, сделался дирижером самых передовых тогдашних концертов.
Этот оркестр и его изумительный дирижер, старый Крейнбринг, которого помнят древнейшие поколения александровцев, составляют вместе одну из почтенных московских достопримечательностей.
У полковых дирижеров установились издавна некоторые особенные приемы и милые шутки. Так, в третьей кадрили всегда считалось необходимым путать фигуры и делать, как будто неумышленно, веселые ошибки, которые всегда возбуждали неизменную сумятицу и хохот. И Бобетинский, начав кадриль-монстр неожиданно со второй фигуры, то заставлял кавалеров делать соло и тотчас же, точно спохватившись, возвращал их к дамам, то устраивал grand-rond [Большой круг (франц.).] и, перемешав его, заставлял кавалеров отыскивать дам.
Скрипки и контрабасы в передней заиграли первую фигуру кадрили на мотивы «Прекрасной Елены» (четыре музыканта с красными кончиками носов и щетинистыми щеками). Дирижер закричал...
Он играет, потом вдруг отрывает скрипку от плеча. — Бож-же, боже! Если бы люди могли сразу все вместе услышать эту симфонию, чтоб дирижером был сам Бетховен, а весь оркестр состоял из Иоахимов, — вот бы залились бы горькими слезами раскаяния, бросились бы друг другу в объятия и стали счастливы!
Он бросил ей в лицо кофточку и заскрежетал зубами. Она оделась и встала около двери. Он замолчал. Но недолго продолжалось молчание. Дирижер, покачиваясь, указал ей на дверь. Она вышла в переднюю. Он отворил дверь на улицу.
В одну масленицу, когда театр бывает наименее пуст, давали «Гугенотов». Когда дирижер перед началом пробирался между пюпитрами к своему месту, она стояла уже у занавеса и с жадностью, с замиранием сердца глядела в отверстие.
Они, эти красивые, но недобросовестные глаза, которые она будет проклинать до самой смерти, они, вместо того чтобы глядеть в ноты и следить за движениями его палочки, смотрели в волосы и в глаза дирижера…
Когда порядок в театре был водворен и взбешенный дирижер принялся во второй раз за увертюру, она была уже у себя дома. Она быстро разделась и прыгнула под одеяло. Лежа не так страшно умирать, как стоя или сидя, а она была уверена, что угрызения совести и тоска убьют ее…Она спрятала голову под подушку и, дрожа, боясь думать и задыхаясь от стыда, завертелась под одеялом…От одеяла пахло сигарами, которые курил он…Что-то он скажет, когда придет?
После спектакля она ехала домой не одна. С ней ехал пьяный, хохочущий от счастья, раскисший он! Как она счастлива! Боже мой! Она ехала, чувствовала его объятия и не верила своему счастию. Ей казалось, что лжет судьба! Но как бы там ни было, а целую неделю публика читала в афише, что дирижер и его она больны…Он не выходил от нее целую неделю, и эта неделя показалась обоим минутой. Девочка отпустила его от себя только тогда, когда уж неловко было скрываться от людей и ничего не делать.
Она виновата перед искусством, дирижером, товарищами, оркестром и, наверное, будет виновата и перед публикой…Если ее ошикают, то будут тысячу раз правы.
Через полгода забыли о ней. Забыл о ней и дирижер. На совести каждого красивого артиста много женщин, и чтобы помнить каждую, нужно иметь слишком большую память.
Палочка замерла в одном положении, и когда он, желая поправить дело, махнул ею, она выпала из его рук и застучала по полу…Первая скрипка с удивлением поглядела на него и нагнулась за палочкой. Виолончель подумала, что с дирижером дурно, замолкла и опять начала, но невпопад…Звуки завертелись, закружились в воздухе и, ища выхода из беспорядка, затянули возмутительную резь…
Старшая, Люба, на полгода меня старше, была уже взрослая, полногрудая, с нею танцевали старшие гимназисты и студенты, за нею явно ухаживал и все время танцевал с нею гимназист-дирижер Филипп Иванов.
Первые персонажи были тогда еще тоже молодежь: В.П. Далматов, В.Н. Давыдов, уже начинавший входить в славу, В.Н. Андреев-Бурлак, уже окончательно поступивший из капитанов парохода в актеры, известность — Аркадий Большаков, драматическая А.А. Стрельская, затем Майорова, жена талантливого музыканта-дирижера А.С. Кондрашова, Очкина, Александрова.