Татьяна в лес; медведь за нею; Снег рыхлый по колено ей; То длинный сук ее за шею Зацепит вдруг, то из ушей Златые серьги вырвет силой; То в хрупком снеге с ножки милой Увязнет мокрый башмачок; То выронит она платок; Поднять ей некогда; боится, Медведя слышит за собой, И даже трепетной рукой Одежды край поднять стыдится; Она бежит, он всё вослед, И сил уже бежать ей нет.
Но напрасно боялся он: лицо Собакевича не шевельнулось, а Манилов, обвороженный фразою, от удовольствия только потряхивал одобрительно головою, погрузясь в такое положение, в каком находится любитель музыки, когда певица перещеголяла самую скрыпку и пискнула такую тонкую ноту, какая невмочь и птичьему горлу.
Мы были уж на средине, в самой быстрине, когда она вдруг на седле покачнулась. «Мне дурно!» — проговорила она слабым голосом… Я быстро наклонился к ней, обвил рукою ее гибкую талию. «Смотрите наверх, — шепнул я ей, — это ничего, только не бойтесь; я с вами».
— А что, стыда буржуазного, что ли, испугались? Это может быть, что и испугались, да сами того не знаете, — потому молодо! А все-таки не вам бы бояться али там стыдиться явки с повинною.
— Скажи епископу от меня и от всех запорожцев, — сказал кошевой, — чтобы он ничего не боялся. Это козаки еще только зажигают и раскуривают свои трубки.
— Послушай-ка, — вдруг начал он, выпучив глаза и чему-то обрадовавшись, так что хмель почти прошел, — да нет, боюсь, не скажу, не выпущу из головы такую птицу. Вот сокровище-то залетело… Выпьем, кум, выпьем скорей!
— Мы прекрасно доехали и вас не беспокоили, — отвечал Сергей Иванович. — Я так пылен, что боюсь дотронуться. Я был так занят, что и не знал, когда вырвусь. А вы по-старому, — сказал он улыбаясь, — наслаждаетесь тихим счастьем вне течений в своем тихом затоне. Вот и наш приятель Федор Васильич собрался наконец.
— Напой его чаем, баловница, — закричал ей вслед Овсяников… — Не глупый малый, — продолжал он, — и душа добрая, только я боюсь за него… А впрочем, извините, что так долго вас пустяками занимал.
Но Трюхина умирала на Разгуляе, и Прохоров боялся, чтоб ее наследники, несмотря на свое обещание, не поленились послать за ним в такую даль и не сторговались бы с ближайшим подрядчиком.
Когда я на другой день пришел к дедушке, у него в сенях висели две закрытые роевни с пчелами. Дед велел мне надеть сетку и обвязал мне ее платком по шее; потом взял одну закрытую роевню с пчелами и понес ее на пчельник. Пчелы гудели в ней. Я боялся их и запрятал руки в портки; но мне хотелось посмотреть матку, и я пошел за дедом.
Скотинин. А движимое хотя и выдвинуто, я не челобитчик. Хлопотать я не люблю, да и боюсь. Сколько меня соседи ни обижали, сколько убытку ни делали, я ни на кого не бил челом, а всякий убыток, чем за ним ходить, сдеру с своих же крестьян, так и концы в воду.
А теперь они еще пока боятся и подумать выглянуть на свет Божий из-под этого колпака, которым так плотно сами накрыли себя. Как они испуганы и огорчены нашим внезапным появлением у их берегов! Четыре большие судна, огромные пушки, множество людей и твердый, небывалый тон в предложениях, самостоятельность в поступках! Что ж это такое?
Стали приезжать к Ермаку царьки с поклонами. Стали татары приезжать селиться в Сибири; а Кучум с зятем Маметкулом боялись на Ермака прямо идти, а только кругом ходили, придумывали, как бы его погубить.
— Об этом мы неизвестны, — отвечали глуповцы, — думаем, что много всего должно быть, однако допытываться боимся: как бы кто не увидал да начальству не пересказал!
Огромная, превратившаяся в самодовлеющую силу русская государственность боялась самодеятельности и активности русского человека, она слагала с русского человека бремя ответственности за судьбу России и возлагала на него службу, требовала от него смирения.
— Вы взрослая и потому не бойтесь выслушать меня: я говорю не ребенку. Вы были так резвы, молоды, так милы, что я забывал с вами мои лета и думал, что еще мне рано — да мне, по летам, может быть, рано говорить, что я…
Но, боюсь, в этот вечер был очень неучтив с ней, не говорил с ней, не смотрел на нее, а видел только высокую, стройную фигуру в белом платье с розовым поясом, ее сияющее, зарумянившееся с ямочками лицо и ласковые, милые глаза.
Льва Голицына тоже недолюбливали в Английском клубе за его резкие и нецензурные по тому времени (начало восьмидесятых годов) речи. Но Лев Голицын никого не боялся. Он ходил всегда, зиму и лето, в мужицком бобриковом широченном армяке, и его огромная фигура обращала внимание на улицах.
Тогда мы легли спать. Теперь я ничего не боялся. Мне не страшны были ни хунхузы, ни дикие звери, ни глубокий снег, ни наводнения. Со мной был Дерсу. С этими мыслями я крепко уснул.
Перед Марьею Алексевною, Жюли, Верочкою Михаил Иваныч пасовал, но ведь они были женщины с умом и характером; а тут по части ума бой был равный, и если по характеру был небольшой перевес на стороне матери, то у сына была под ногами надежная почва; он до сих пор боялся матери по привычке, но они оба твердо помнили, что ведь по настоящему-то, хозяйка-то не хозяйка, а хозяинова мать, не больше, что хозяйкин сын не хозяйкин сын, а хозяин.
Тогда Поликрат захотел сам ехать к Оройтесу — смотреть его богатства. В эту самую ночь дочь Поликрата увидела во сне, что он будто висит на воздухе. Дочь и стала просить отца, чтоб он не ездил к Оройтесу; но отец рассердился и сказал, что он ее не отдаст замуж, если она не замолчит сейчас. А дочь сказала: «Я рада никогда не идти замуж, только не езди ты к Оройтесу: я боюсь, что с тобой случится беда».
И вот этот-то страшный человек должен был приехать к нам. С утра во всем доме было необыкновенное волнение: я никогда прежде не видал этого мифического «брата-врага», хотя и родился у него в доме, где жил мой отец после приезда из чужих краев; мне очень хотелось его посмотреть и в то же время я боялся — не знаю чего, но очень боялся.
Целую ночь я бежал по дороге, но когда рассвело, я боялся, чтобы меня не узнали, и спрятался в высокую рожь. Там я стал на коленки, сложил руки, поблагодарил отца небесного за свое спасение и с покойным чувством заснул. Ich dankte dem allmächtigen Gott für Seine Barmherzigkeit und mit beruhigtem Gefühl schlief ich ein.
Я бегу на чердак и оттуда через слуховое окно смотрю во тьму сада и двора, стараясь не упускать из глаз бабушку, боюсь, что ее убьют, и кричу, зову. Она не идет, а пьяный дядя, услыхав мой голос, дико и грязно ругает мать мою.
Наследник приваловских миллионов заснул в прадедовском гнезде тяжелым и тревожным сном. Ему грезились тени его предков, которые вереницей наполняли этот старый дом и с удивлением смотрели на свою последнюю отрасль. Привалов видел этих людей и боялся их. Привалов глухо застонал во сне, и его губы шептали: «Мне ничего не нужно вашего… решительно ничего. Меня давят ваши миллионы…»
Лживость, лукавство, трусость, малодушие, наушничество, кражи, всякого рода тайные пороки — вот арсенал, который выставляет приниженное население или, по крайней мере, громадная часть его, против начальников и надзирателей, которых оно не уважает, боится и считает своими врагами.
Харитон Артемьич страшно боялся, чтобы Полуянов не передумал за ночь, — мало ли что говорится под пьяную руку. Но Полуянов понял его тайную мысль и успокоил одним словом...
Она и боялась-то его, и не смела плакать, и прощалась с ним, и любовалась им в последний раз; а он лежал, развалясь, как султан, и с великодушным терпеньем и снисходительностию сносил ее обожанье.
Когда я вдруг начал чувствовать, что не только „боюсь“, но и обворожен ими, зачарован странным очарованием, которое только один раз — вот этот — испытал в жизни.
Любовь-страсть всегда с оглядкой на себя. Она хочет покорить, обольстить, она хочет нравиться, она охорашивается, подбоченивается, мерит, все время, боится упустить потерянное.