— Нет, вот что, родненький, — вспомнив, молвила Пелагея. — Сбегаю я к Матрене Прокофьевне, — обратилась она к мужу, — к нашей старостихе, — пояснила деверю, — покучусь у ней молочка хоть криночку, да яичек, да маслица, яишенку-глазунью гостью дорогому состряпаю. Может, не откажет: изо всех баб она до меня всех милостивей.
«Настасья все скучает и убивается по Аленушке; говорит, хоть бы одним глазком поглядеть на родненькую, так не отпустишь ли, любезный брат, погостить ее к нам, сбережем пуще родной дочери», — говорилось между прочим в присланной грамоте.
— Ах ты, любезненькой мой! Ах ты, касатик мой! — восклицал игумен, обнимая Патапа Максимыча. — Уж не взыщи, Христа ради, на убогих наших недостатках… Мы ото всей души, родненький. Чем богаты, тем и рады.
— Господи, царица наша небесная! — радостно бормотал старик, одним обрубком вытирая слезы, а другим торопливо крестясь. — Василь, родненький ты мой! Господи!.. Выскочили мы с тобой… Василь!.. Господи… выскочили! Что ж ты стоишь? Бежим до хаты!..
— Ведь ты не маленький, видишь ведь: старый тятя твой, хиреет он, а я — молодая, мне ласки-то хочется! Родненький, что будет, если скажешь? Мне — побои, ему — горе, да и этому, — ведь и его жалко! А уж я тебя обрадую: вот слободские придут огород полоть, погоди-ка…
— Ох, родненькая… Дай-ка мне состава энтого, умора ведь какая… Солдатикам на позиции тошно, тоска смертная. А тут этакая забава… Уж я за тебя в варшавском соборе рублевую свечу поставлю: окопный солдат вроде как святой, — тебе это не без пользы будет.
— Болит головонька-то? Родненький ты мой!.. Измучили они нас с тобой… Звери! Кинжал пропал, вишь ты, да платок девчонка потеряла, ну, они и навалились на нас!.. Ох, господи! за что наказуешь?!.
— Ну родненький, ну батечка, ну Марк Александрыч, государь, не зови меня туда, где едят да пьют и нескладные речи о святыне говорят, а то меня соблазн обдержать может.
— Да, родненькая, я сейчас поскачу и к утру буду обратно… Для тебя же я вырою в сене норку и никакой, даст Бог, неприятельский разъезд не найдет тебя здесь.
— Милая… родненькая… бедняжечка Наташа! Да как же это тебя угораздило в нее попасть! Господи, вот напасть-то какая! Да что же это будет теперь! — шептали они, с явным состраданием глядя на девочку.
— Отдохла, как снегом ее я вечор потерла, да в тепло внесла, глазки открыла, на постели, на моей, а потом опять заснула, родненькая, и вся в испарине, в рубаху я ее в свою завернула, так ночью меняла, хоть выжми. А теперича, на рассвете, встала, сбитню попила, лопочет. Сказала, что зовут ее Аленой, на шее крестик деревянный висит махонький.
— Тятя! Родненький! Не помер ты! Ко мне пришел! Вернулся! — шепчет словно в забытьи девочка, и слезы катятся одна за другой по встревоженному и радостному Дуниному лицу.
— Екатерина Ивановна, родненькая, не наказывайте Наташу… Она не виновата… Она нечаянно… Клубком… — залепетала девочка… — Не она… Это… Это я… ее научила… Давай бросать, говорю, чей выше… А ее как отлетит в сторону!.. В Павлу Артемьевну грехом и попади… Господи! Не нарочно же она!..
— Никогда… Никогда… не буду больше… Вы увидите… Я исправлюсь… я другая буду… Спасибо вам! Спасибо Катерине Ивановне… Милая, родненькая тетя Леля. Золотенькая! Ангелочек! Век… не забуду, век! — И прежде чем кто-либо успел удержать ее, Васса скользнула на пол к ногам горбуньи и, обвив руками ее колени, покрыла их градом исступленных поцелуев и слез…
Все миновало… Поезд несется так быстро, точно гонится кто за ним. Навстречу бегут по-прежнему поля, коровушки, деревни… Лес… Милый лес, родненькие деревни! Не быть там больше Дуне… Никогда! Никогда!
«Вот бы нас туда… С Дорушкой… Дорушка бы не попустила. Дорушка бы не струсила. Заступилась бы за Авеля… Не позволила бы убить брата… Дорушка храбрая! Она самой Пашки не испугалась. Она бы Каина не побоялась бы… Милая, родненькая Дорушка!»