— Матушка прислала, батя… Горюет она по тебе, а тут поп Мирон наклался в город ехать, вот матушка и прислала меня проведать тебя. Слезьми вся изошла матушка-то…
— Ну, батя! что христианин-то он — это еще бабушка надвое сказала! Умница — это так! Из шельмов шельма — это я и при нем скажу! — отрекомендовал Терпибедов.
Анютка. А вот, дедушка, тоже батя, я помню, как помирал. Ты еще не жил у нас. Так он позвал Микиту, да и говорит, прости меня, говорит, Микита… а сам заплакал. (Вздыхает.) Тоже как жалостно.
— Вы какой губернии-то, батя? — спрашивал он. — Да, из Ярославской… так… Всем бы хороши ваши ярославцы, да только грибов боятся… х-ха! Ярославец грибы не будет есть, потому как через гриб полк шагал… Тоже вот телятины не уважают… потому как теленок выходит по ихнему незаконорожденный… Мы, значит, костромские, дразним их этим самым. Барин, чайку с нами? — предлагал он Половецкому.
— А ежели при этом еще так поступать, как другие… вот как соседушка мой, господин Анпетов, например, или другой соседушка, господин Утробин… так и до греха недалеко. Вон у господина Утробина: никак, с шесть человек этой пакости во дворе копается… А я этого не хочу. Я говорю так: коли Бог у меня моего ангела-хранителя отнял — стало быть, так его святой воле угодно, чтоб я вдовцом был. А ежели я, по милости Божьей, вдовец, то, стало быть, должен вдоветь честно и ложе свое нескверно содержать. Так ли, батя?
— Вот и не потрафила. Сам же батя «живить» просил… А теперь не ладно! Ах, ты Маша, Маша кислая простокваша, и когда ты поумнеешь только? — ударив по плечу проходившую мимо Рыжову, засмеялась Оня.
Хаджи-Мурат расспросил еще про дорогу, и, когда Хан-Магома заверил его, что он хорошо знает дорогу и прямо приведет туда, Хаджи-Мурат достал деньги и отдал Бате обещанные три рубля; своим же велел достать из переметных сум свое с золотой насечкой оружие и папаху с чалмою, самим же мюридам почиститься, чтобы приехать к русским в хорошем виде.
— Ну-ну, батя! — сказал я, — увещевать отчего не увещевать, да не до седьмого пота! Куры яиц не несут, а он правительство приплел… ишь ведь! Вон я намеднись в газетах читал: такой же батя, как и вы, опасение выражал, дабы добрые семена не были хищными птицами позобаны. Хоть я и не приравниваю себя к «добрым семенам» — где уж! — а сдается, будто вы с Разуваевым сзобать меня собрались.
«Вот имеете себе тоже инструмент, ваше сиятельство!» — подумал отец Илиодор и даже не стал уверять своего возницу и в том, что это случайность, а завел глаза и начал дремать через силу и думая, что бы на его месте сказал в это время он, другой, настоящий пастырь, и что скажет наконец тот, которого днесь учат, что батю бато значит бить палкою и что латинское Homo энергично, твердо, но грубо, а французское лом — мягко, нежно и гибко?
— У меня есть еще двугривенный. Батя пришлет завтра месячную посылку в размере 15 рублей своему лоботрясу, — говорит Федя Крымов. — Борис, хочешь, пойдем со мною обедать в греческую кухмистерскую? Разгуляемся, так и быть, на все двадцать грошей.
— Ну, а как нас вон туда — в омут понесет! Батя и то сказывал: так, говорит, тебя завертит и завертит! Как раз на дно пойдешь! — произнес Ваня, боязливо указывая на противоположный берег, где между кустами ивняка чернел старый пень ветлы.
— Буде, батя, дурака ломать; ты меня простишь, а они меня повесят. Ступай, откудова пришел [Цыганок сказал: «Буде, батя, дурака ломать; ты меня простишь, а они меня повесят. Ступай, откудова пришел». — Эти слова были вычеркнуты автором по цензурным соображениям. В настоящем издании восстановлены согласно желанию Л. Андреева видеть их в бесцензурном издании, выраженному им в письме к переводчику Герману Бернштейну.].
— А вы, батя, не волновались бы. Вы рассуждайте философски: человек не может ни ускорять событий, ни задерживать их, как не может он остановить вращение земли, развитие прогрессивного паралича или, например, этот идиотский дождь. Всё, что должно быть, — будет, чего не может быть — не будет, как вы ни прыгайте! Это, батя, доказано Марксом, и — значит — шабаш!
— Не понравился, батя! не понравился наш осётрик господину молодому исправнику! Что ж, и прекрасно! Очень даже это хорошо-с! Пускай Васютки мерзавцами нас зовут! пускай своих гусей в наших палисадниках пасут! Теперь я знаю-с. Ужо как домой приеду — сейчас двери настежь и всех хамов созову. Пасите, скажу, подлецы! хоть в зале у меня гусей пасите! Жгите, рубите, рвите! Исправник, скажу, разрешил!
— Батя, погоди спать… Давай, чайку попьем. Ух, умаял же меня сегодня Иван Павлыч! Прямо без ног меня сделал… За каждым соусом меня раз по пяти гонял. А я унесу соус-то, постою с ним за дверью и назад «Ну вот теперь хорошо», хвалит Иван Павлыч. Ха-ха… Страшный привередник.
Всю-то свою девичью жизнь вспоминает Охоня, как она у бати жила в Служней слободе, ничего не знала, не ведала, как батю в Усторожье увезли, как ходила к нему в тюрьму…
— Ничего, батя… Пытал он Герасима-то уговаривать, тот не послушался. Надоело, говорит, в миру жить… А я к тебе, батя, каждое утро буду приходить. Матушка гостинцев прислала. «Отдай, говорит, бате», а сама без утыху плачет.
У Охони даже сердце упало, когда она увидала воеводских «приставов»: надо было сейчас же бежать из города, а теперь воевода опомнился и опять посадит батю в темницу. Она помогала отцу одеваться, а сама была ни жива ни мертва, даже зубы чокали, точно в трясовице.
— Хороша ваша обитель, батя, правильная, а только одно не хорошо… Зачем у вас девка была игуменом? Положим, не простая девка, а княжиха, ну, а все-таки как будто не ладно…
— Батю отдай, воевода… моего батю… Безвинно он на цепь посажен. Мамушка слезами изошла… Дьячил батя в Служней слободе, а игумен Моисей по злобе его заковал.
— Да каким же примерным поведением, когда он совсем меня не замечает? Мне, ты, батя, думаешь, легко, как я вижу, что он скорбит, вижу, что он нынче в столь частой задумчивости. «Боже мой! — говорю я себе, — чего он в таком изумлении? Может быть, это он и обо мне…» Потому что ведь там, как он на меня ни сердись, а ведь он все это притворствует: он меня любит…