Усмехнулась царица, видит — враг неопасный. Приказала Левонтия пока что в баню посадить, караульную девушку к нему приставить. А королевича на крыльце против себя посадила мотать шерсть. Куда ж его, такого сахарного, сторожить, и сама управится. Сидит Левонтий в бане в полной прохладе, с отчаянной скуки палочку строгает, досада его грызет, аж в глазах рябит. Ишь ты, дело какое! В бабий полон попали, хочь никому и не сказывай.
Опять же с королевичем неладно. Пришила его к себе царица, ни на шаг не отпущает. В капоты свои парчовы рядит, кудри помадит. Совсем обабился, хочь в лукошко сажай. Что хорошего. Сам себя разжаловал, из парадных королевичей к бабьей царице в игрушки определился, блох ейных на перине кормит. При таком и состоять обидно.
— Беда, Ваше Высочество. Нынче утром я в бурьяне, под караульной башней, штаны латал, бабий разговор ненароком подслушал. Бунтуются они, идолицы, хотят вас на муравьиную кучу в натуральном виде посадить.
Подтянулся он к Тане поближе, на ухо ей разъясняет: «Ты, Танюша, смотри. У нас тоже в королевстве устав строгий. Кто из вашей сестры с кем одним спознался, того и держись. А не то чичас на муравьиную кучу посадят. Поняла?»
Своими вздохами, нытьем, своими темными очками на бледном, маленьком лице, — знаете, маленьком лице, как у хорька, — он давил нас всех, и мы уступали, сбавляли Петрову и Егорову балл по поведению, сажали их под арест и в конце концов исключали и Петрова и Егорова.
В день Симеона батюшка Сажал меня на бурушку И вывел из младенчества По пятому годку, А на седьмом за бурушкой Сама я в стадо бегала, Отцу носила завтракать, Утяточек пасла.