Их было пять братьев и одна сестра, и едва только кончались экзамены, как братья Чеховы вместе со своими одноклассниками и соседскими мальчиками отдавались каникулам в полном смысле этого слова.
Были у А. П. и свои собственные голуби, которых он каждое утро выгонял из голубятника вместе с жившим у нас на побегушках мальчуганом, страстным голубятником, Мишкой Черемисовым.
Купались обыкновенно на Банном съезде, где берег был настолько отлогий, что для того, чтобы оказаться в воде по шею, нужно было пройти от берега по крайней мере полверсты.
Вместе с нами ходили и две черные собаки, принадлежавшие А. П. В воде обыкновенно сидели целыми часами и когда шли обратно, то необыкновенно хотелось пить.
По пути, на углу Итальянского переулка и нашей улицы, была палатка, в которой продавали квас, — и было счастьем, когда у кого-нибудь из мальчиков находилась в кармане копейка, так как на копейку продавали целый громадный деревянный ковш, к которому мы припадали одновременно со всех сторон.
Часто ходили ловить рыбу, но занимались этим уже с другой стороны, невдалеке от гавани, там, где было устроено нечто вроде набережной, грубо сложенной из диких камней.
Шрам на левой стороне лба под самыми волосами оставался у него до самой смерти и даже был внесен в качестве приметы в его паспорт, с которым он приехал в Москву из Таганрога по окончании курса гимназии, чтобы поступать в университет.
Старший брат Александр долго клеил себе из сахарной бумаги шляпу с широкими полями, которой потом испугал лошадь, а брат Николай, будучи пятнадцатилетним мальчиком, добыл себе откуда-то складной цилиндр (шапокляк) и задумал ехать в нем.
Наняли простого дрогаля, то есть ломового извозчика, Ивана Федорыча, устлали его дроги подушками, одеялами и ковром, и все семеро, не считая самого извозчика, уселись на дроги и поехали: мамаша, сестра Маша, братья — Александр в шляпе из бумаги, Николай в цилиндре, Антон, Иван и я.
Целых двое суток провели мы в Криничке, причем не обошлось без происшествия: пропал бредень, которым Антон и Александр ловили рыбу. Пришла баба и наскандалила, очевидно рассчитывая получить отступного. Антон смутился и стал ей доказывать, что после ловли бредень был поставлен обратно на свое место, а Александр, серьезно глядя ей в глаза, нагло говорил...
У него был брат Иван Парфентьевич, не имевший за душой ни гроша, но счастливо женившийся на богатой пожилой вдове, имевшей около Таганрога большую усадьбу.
Озабоченная мамаша жарит на сковородке льняное семя для припарок и трет миндаль для питья, а я бегаю в аптеку Мельхера, что против памятника Александра I, за пилюлями, на каждой из которых, к моему удивлению, напечатано имя их изобретателя: «Covin, Paris». Уже будучи врачом, А. П. говорил впоследствии, что это совершенно ненужные, рекламные пилюли.
Эта болезнь оставила в А. П. большие воспоминания. Это была первая тяжкая болезнь, какую он испытал в жизни, и именно ей он приписывал то, что уже со студенческих лет стал хворать жестоким геморроем. Постоялый же двор, в который завозил его Иван Парфентьевич, и симпатичные евреи выведены им в «Степи» в лице Моисея Моисеевича, его жены и брата Соломона.
У нас в Таганроге был свой собственный дом на Конторской улице, выстроенный нашим отцом на пустыре, подаренном ему нашим дедом Егором Михайловичем, жившим в Княжой.
Там же, в этом суде, служил и друг семьи, Гавриил Парфентьевич, и дело устроилось так, что без всяких торгов наш дом был укреплен за ним, как за собственником, всего только за пятьсот рублей.
Там не знали счета домашней птице, которая настолько дичала, что не давалась в руки, и для того чтобы иметь курицу на обед, в нее нужно было стрелять из ружья.
Впоследствии, уже будучи литератором и врачом, А. П. все еще помнил об этом Пете и посылал ему олеографии, которые давались в премии к разным иллюстрированным журналам.
Впоследствии, уже после смерти А. П., А. С. Суворин рассказывал мне, со слов его самого, следующее: где-то в степи, в чьем-то имении, А. П., будучи еще гимназистом, стоял у одинокого колодца и глядел на свое изображение в воду.
Об этом Чехов, уже будучи большим писателем, рассказывал Суворину, когда оба они разговорились на тему о параллельности токов и о любви с первого взгляда.
Тогда мы жили очень бедно, в самом настоящем подвале дома церкви Николая, что в Грачах, нам совсем было не до дач и не до выездов за город на каникулы, и А. П., уже студенту, приходилось каждое лето проводить в Москве и не отправляться дальше Богородского, Сокольников и других подмосковных дачных поселков, так талантливо осмеянных им в «Пестрых рассказах».
В этот период он совершил вместе с братом Николаем поездку в Таганрог, где они и попали на свадьбу брата нашей тетушки Марфы Ивановны и даже были шаферами.
Плодом этой поездки была потом большая, in folio [в лист (лат.).], карикатура, рисованная Николаем, с текстом Антоши Ч., помещенная им в журнале «Зритель», кажется под заглавием «Свадебный сезон».
Попечителем этого училища был знаменитый суконщик Цуриков, который не пожалел средств на его сооружение, и у Ивана Павловича оказалась вдруг просторная, хорошо обставленная квартира, рассчитанная не на одинокого холостого юношу-учителя, а прямо на целую семью.
С первого же появления своего в этом городке Иван Павлович был приглашен к Маевскому давать уроки его девочкам Ане и Соне, у которых был еще маленький братишка Алеша («Детвора»).
Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова. Долгая зимняя ночь прошла незаметно; сели ужинать в пятом часу утра. Те, которые остались в выигрыше, ели с большим аппетитом; прочие, в рассеянности, сидели перед пустыми своими приборами. Но шампанское явилось, разговор оживился, и все приняли в нем участие.
Бобчинский. Он, он, ей-богу он… Такой наблюдательный: все обсмотрел. Увидел, что мы с Петром-то Ивановичем ели семгу, — больше потому, что Петр Иванович насчет своего желудка… да, так он и в тарелки к нам заглянул. Меня так и проняло страхом.
Кончив с этим, они снова стали вспоминать о своем родном селе: он шутил, а она задумчиво бродила в своем прошлом, и оно казалось ей странно похожим на болото, однообразно усеянное кочками, поросшее тонкой, пугливо дрожащей осиной, невысокою елью и заплутавшимися среди кочек белыми березами.
За столом каждый кусок, который мы брали, следила глазами, а если мы не ели, так опять начиналась история: дескать, мы гнушаемся; не взыщите, чем богата, тем и рада; было ли бы еще у нас самих лучше.
Его безжизненные, синеватого оттенка, руки мёртвой хваткой держали оборванные вожжи, а сама лошадь застряла в сугробе, прислонившись к стволу старой ели.
В то время, когда мои сверстницы ходили в кино, ели мороженое и катались на каруселях, я изучала военное дело и в тонкостях постигала искусство борьбы с противником.
Его безжизненные, синеватого оттенка, руки мёртвой хваткой держали оборванные вожжи, а сама лошадь застряла в сугробе, прислонившись к стволу старой ели.
В то время, когда мои сверстницы ходили в кино, ели мороженое и катались на каруселях, я изучала военное дело и в тонкостях постигала искусство борьбы с противником.
Высокие стволы елей, словно потрясаемые невидимою рукою, колебались, как колосья на ниве.