Неточные совпадения
Воспоминания о прошлом томили его постоянно, он никак не мог привыкнуть к музыкантской колбасе, к грубости начальника станции и к мужикам, которые торговались, а, по его мнению, торговаться в буфете было
так же неприлично,
как в аптеке.
Само собой, водки я не пил, табаку не курил, соблюдал чистоту телесную, а
такое направление жизни, известно, не нравится врагу рода человеческого, и захотел он, окаянный, погубить меня и стал омрачать мой разум, всё равно,
как теперь у братца.
Только вот по прошествии времени исповедаюсь я однажды у священника и вдруг
такое мечтание; ведь священник этот, думаю, женатый, скоромник и табачник;
как же он может меня исповедать и
какую он имеет власть отпускать мне грехи, ежели он грешнее, чем я?
Не могу я вам выразить,
как это он говорил, складненько да умненько, словно по-писаному, и
так трогательно.
Так вот, судари мои,
какая была история в моей жизни.
Якова Иваныча не любили, потому что когда кто-нибудь верует не
так,
как все, то это неприятно волнует даже людей равнодушных к вере. Жандарм же не любил его еще и за то, что он тоже продавал лошадей и подержанные экипажи.
Останавливались здесь неохотно,
так как хозяева всегда были неласковы и брали с проезжих очень дорого.
В трактире торговали чаем, сеном, мукой, а также водкой и пивом, распивочно и на вынос; спиртные напитки продавали с опаской,
так как патента никогда не брали.
Бабка Авдотья, которая построила постоялый двор, была старой веры, ее же сын и оба внука (отцы Матвея и Якова) ходили в православную церковь, принимали у себя духовенство и новым образам молились с
таким же благоговением,
как старым; сын в старости не ел мяса и наложил на себя подвиг молчания, считая грехом всякий разговор, а у внуков была та особенность, что они понимали писание не просто, а всё искали в нем (крытого смысла, уверяя, что в каждом святом слове должна содержаться какая-нибудь тайна.
Нужно жить, а значит и молиться
так,
как угодно богу, и поэтому каждый день следует читать и петь только то, что угодно богу, то есть что полагается по уставу;
так, первую главу от Иоанна нужно читать только в день Пасхи, а от Пасхи до Вознесения нельзя петь «Достойно есть» и проч.
Яков молчал. Ему очень хотелось развязаться с Матвеем, но дать ему денег он не мог,
так как все деньги были при деле; да и во всем роду Тереховых не было еще примера, чтобы братья делились; делиться — разориться.
Яков молчал и всё ждал, когда уйдет Матвей, и всё смотрел на сестру, боясь,
как бы она не вмешалась и не началась бы опять брань,
какая была утром. Когда, наконец, Матвей ушел, он продолжал читать, но уже удовольствия не было, от земных поклонов тяжелела голова и темнело в глазах, и било скучно слушать свой тихий, заунывный голос. Когда
такой упадок духа бывал у него по ночам, то он объяснял ею тем, что не было сна, днем же это его пугало и ему начинало казаться, что на голове и на плечах у него сидят бесы.
Кончив кое-как часы, недовольный и сердитый, он поехал в Шутейкино. Еще осенью землекопы рыли около Прогонной межевую канаву и прохарчили в трактире 18 рублей, и теперь нужно было застать в Шутейкине их подрядчика и получить с него эти деньги. От тепла и метелей дорога испортилась, стала темною и ухабистою и местами уже проваливалась; снег по бокам осел ниже дороги,
так что приходилось ехать,
как по узкой насыпи, и сворачивать при встречах было очень трудно. Небо хмурилось еще с утра, и дул сырой ветер…
Навстречу ехал длинный обоз: бабы везли кирпич. Яков должен был свернуть с дороги; лошадь его вошла в снег по брюхо, сани-одиночки накренились вправо, и сам он, чтобы не свалиться, согнулся влево и сидел
так всё время, пока мимо него медленно подвигался обоз; он слышал сквозь ветер,
как скрипели сани и дышали тощие лошади и
как бабы говорили про него: «Богомолов едет», — а одна, поглядев с жалостью на его лошадь, сказала быстро...
Работник стал искать багор, чтобы вытащить ведро, а Дашутка ходила за ним по грязному снегу, босая, с красными,
как у гусыни, ногами и повторяла: «Там глыбя!» Она хотела сказать, что в колодце глубже, чем может достать багор, но работник не понимал ее, и, очевидно, она надоела ему,
так как он вдруг обернулся и выбранил ее нехорошими словами.
А она глядела на отца с недоумением, тупо, не понимая, почему нельзя произносить
таких слов. Он хотел прочесть ей наставление, но она показалась ему
такою дикою, темною, и в первый раз за всё время, пока она была у него, он сообразил, что у нее нет никакой веры. И вся эта жизнь в лесу, в снегу, с пьяными мужиками, с бранью представилась ему
такою же дикой и темной,
как эта девушка, и, вместо того, чтобы читать ей наставление, он только махнул рукой и вернулся в комнату.
Яков Иваныч вспомнил, что у этих людей тоже нет никакой веры и что это их нисколько не беспокоит, и жизнь стала казаться ему странною, безумною и беспросветною,
как у собаки; он без шапки прошелся по двору, потом вышел на дорогу и ходил, сжав кулаки, — в это время пошел снег хлопьями, — борода у него развевалась по ветру, он всё встряхивал головой,
так как что-то давило ему голову и плечи, будто сидели на них бесы, и ему казалось, что это ходит не он, а какой-то зверь, громадный, страшный зверь, и что если он закричит, то голос его пронесется ревом по всему полю и лесу и испугает всех…
Считая на счетах в комнате Матвея, он просил денег, говорил, что на Прогонной ему уже нельзя жить, и несколько раз повторил
таким тоном,
как будто собирался заплакать...
Так же,
как давеча на дороге, чувствуя себя громадным, страшным зверем, он прошел через сени в серую, грязную, пропитанную туманом и дымом половину, где обыкновенно мужики пили чай, и тут долго ходил из угла в угол, тяжело ступая,
так что звенела посуда на полках и шатались столы.
Дашутка сидела на полу около печки с нитками в руках, всхлипывала и всё кланялась, произнося с каждым поклоном: «гам! гам!» Но ничто не было
так страшно для Якова,
как вареный картофель в крови, на который он боялся наступить, и было еще нечто страшное, что угнетало его,
как тяжкий сон, и казалось самым опасным и чего он никак не мог понять в первую минуту.
— Хорошо… Очень вам благодарен, — бормотал Сергей Никанорыч, хватая деньги с жадностью и запихивая их в карманы; он весь дрожал, и это было заметно, несмотря на потемки. — А вы, Яков Иваныч, будьте покойны… К чему мне болтать? Мое дело
такое, я был да ушел.
Как говорится, знать ничего не знаю, ведать не ведаю… — и тут же добавил со вздохом: — Жизнь проклятая!
—
Так это у вас, из пустяков, бог его знает
как… — сказал буфетчик, дрожа. — Сижу я, считаю себе и вдруг шум… Гляжу в дверь, а вы из-за постного масла… Где он теперь?
Яков проводил его до станции молча, потом вернулся домой и запряг лошадь, чтобы везти Матвея в Лимарово. Он решил, что свезет его в Лимаровский лес и оставит там на дороге, а потом будет говорить всем, что Матвей ушел в Веденяпино и не возвращался, и все тогда подумают, что его убили прохожие. Он знал, что этим никого не обманешь, но двигаться, делать что-нибудь, хлопотать было не
так мучительно,
как сидеть и ждать. Он кликнул Дашутку и вместе с ней повез Матвея. А Аглая осталась убирать в кухне.
Жандарм на допросе показал прямо, что Матвея убили Яков и Аглая, чтобы не делиться с ним, и что у Матвея были свои деньги, и если их не оказалось при обыске, то, очевидно, ими воспользовались Яков и Аглая. И Дашутку спрашивали. Она сказала, что дядя Матвей и тетка Аглая каждый день бранились и чуть не дрались из-за денег, а дядя был богатый,
так как он даже какой-то своей душеньке подарил девятьсот рублей.
Яков Иваныч сильно постарел, похудел и говорил уже тихо,
как больной. Он чувствовал себя слабым, жалким, ниже всех ростом, и было похоже на то,
как будто от мучений совести и мечтаний, которые не покидали его и в тюрьме, душа его
так же постарела и отощала,
как тело. Когда зашла речь о том, что он не ходит в церковь, председатель спросил его...
Был он здесь на плохом счету,
так как месяца через три по прибытии на каторгу, чувствуя сильную, непобедимую тоску по родине, он поддался искушению и бежал, а его скоро поймали, присудили к бессрочной каторге и дали ему сорок плетей; потом его еще два раза наказывали розгами за растрату казенного платья, хотя это платье в оба раза было у него украдено.
Сергей Никанорыч служил лакеем у чиновника тут же недалеко, в Дуэ, но нельзя было рассчитывать повидаться с ним когда-нибудь,
так как он стыдился знакомства с каторжными из простого звания.
Говорили, что нагрузки не будет,
так как погода всё портится и пароход будто бы собирается уходить.
С тех пор,
как он пожил в одной тюрьме вместе с людьми, пригнанными сюда с разных концов, — с русскими, хохлами, татарами, грузинами, китайцами, чухной, цыганами, евреями, и с тех пор,
как прислушался к их разговорам, нагляделся на их страдания, он опять стал возноситься к богу, и ему казалось, что он, наконец, узнал настоящую веру, ту самую, которой
так жаждал и
так долго искал и не находил весь его род, начиная с бабки Авдотьи.
Всё уже он знал и понимал, где бог и
как должно ему служить, но было непонятно только одно, почему жребий людей
так различен, почему эта простая вера, которую другие получают от бога даром вместе с жизнью, досталась ему
так дорого, что от всех этих ужасов и страданий, которые, очевидно, будут без перерыва продолжаться до самой его смерти, у него трясутся,
как у пьяницы, руки и ноги?