Неточные совпадения
Было очевидно, что он обиделся. Это
был чрезвычайно обидчивый, мнительный доктор, которому всегда казалось, что ему не верят, что его не признают и недостаточно уважают, что публика эксплуатирует его, а товарищи относятся к нему с недоброжелательством. Он все смеялся над собой,
говорил, что такие дураки, как он, созданы только для того, чтобы публика ездила на них верхом.
Чтобы Юлия Сергеевна не скучала в его обществе, нужно
было говорить.
И он стал
говорить о медицине то, что о ней обыкновенно
говорят, похвалил гигиену и сказал, что ему давно хочется устроить в Москве ночлежный дом и что у него даже уже
есть смета. По его плану рабочий, приходя вечером в ночлежный дом, за пять-шесть копеек должен получать порцию горячих щей с хлебом, теплую, сухую постель с одеялом и место для просушки платья и обуви.
Ему
было стыдно, что он только что
говорил о медицине и о ночлежном доме, он ужасался, что и завтра у него не хватит характера, и он опять
будет пытаться увидеть ее и
говорить с ней и еще раз убедится, что он для нее чужой.
Раз — это еще в деревне
было — застала я его в саду с одною дамой, и ушла я… ушла, куда глаза мои глядят, и не знаю, как очутилась на паперти, упала на колени: «Царица,
говорю, небесная!» А на дворе ночь, месяц светит…
И Панауров стал объяснять, что такое рак. Он
был специалистом по всем наукам и объяснял научно все, о чем бы ни зашла речь. Но объяснял он все как-то по-своему. У него
была своя собственная теория кровообращения, своя химия, своя астрономия.
Говорил он медленно, мягко, убедительно и слова «вы не можете себе представить» произносил умоляющим голосом, щурил глаза, томно вздыхал и улыбался милостиво, как король, и видно
было, что он очень доволен собой и совсем не думает о том, что ему уже 50 лет.
— Да, все на этом свете имеет конец, — тихо
говорил он, щуря свои темные глаза. — Вы влюбитесь и
будете страдать, разлюбите,
будут вам изменять, потому что нет женщины, которая бы не изменяла, вы
будете страдать, приходить в отчаяние и сами
будете изменять. Но настанет время, когда все это станет уже воспоминанием и вы
будете холодно рассуждать и считать это совершенными пустяками…
Говорю опять потому, что лет шесть назад я
был влюблен в одну московскую актрису, с которой мне не удалось даже познакомиться, и в последние полтора года жил с известною вам «особой» — женщиной немолодой и некрасивой.
Голос ее, когда она
говорит,
поет и звенит.
Все, что он только что
говорил, казалось ему,
было глупо до отвращения.
Матери у нее не
было уже давно, отца считала она странным человеком и не могла
говорить с ним серьезно.
Он любил дочь;
было вероятно, что она рано или поздно выйдет замуж и оставит его, но он старался не думать об этом. Его пугало одиночество, и почему-то казалось ему, что если он останется в этом большом доме один, то с ним сделается апоплексический удар, но об этом он не любил
говорить прямо.
Лаптев же, как бы ни
было, москвич, кончил в университете,
говорит по-французски; он живет в столице, где много умных, благородных, замечательных людей, где шумно, прекрасные театры, музыкальные вечера, превосходные портнихи, кондитерские…
— А я отлично проспал всю ночь, — сказал Лаптев, не глядя на нее, — но это не значит, что мне хорошо. Жизнь моя разбита, я глубоко несчастлив, и после вчерашнего вашего отказа я хожу точно отравленный. Самое тяжелое
было сказано вчера, сегодня с вами я уже не чувствую стеснения и могу
говорить прямо. Я люблю вас больше, чем сестру, больше, чем покойную мать… Без сестры и без матери я мог жить и жил, но жить без вас — для меня это бессмыслица, я не могу…
Она разволновалась, так что даже на щеках у нее выступил легкий румянец, и с увлечением
говорила о том,
будет ли прилично, если она благословит Алешу образом; ведь она старшая сестра и заменяет ему мать; и она все старалась убедить своего печального брата, что надо сыграть свадьбу как следует, торжественно и весело, чтобы не осудили люди.
Сыновья и приказчики определяли этот доход приблизительно в триста тысяч и
говорили, что он
был бы тысяч на сто больше, если бы старик «не раскидывался», то
есть не отпускал в кредит без разбору; за последние десять лет одних безнадежных векселей набралось почти на миллион, и старший приказчик, когда заходила речь об этом, хитро подмигивал глазом и
говорил слова, значение которых
было не для всех ясно...
Затем стали подходить другие приказчики и поздравлять с законным браком. Все они
были одеты по моде и имели вид вполне порядочных, воспитанных людей.
Говорили они на о, г произносили как латинское g; оттого, что почти через каждые два слова они употребляли с, их поздравления, произносимые скороговоркой, например фраза: «желаю вам-с всего хорошего-с» слышалась так, будто кто хлыстом бил по воздуху — «жвыссс».
Так, никому не
было известно, сколько жалованья получали его любимцы Початкин и Макеичев; получали они по три тысячи в год вместе с наградными, не больше, он же делал вид, что платит им по семи; наградные выдавались каждый год всем приказчикам, но тайно, так что получивший мало должен
был из самолюбия
говорить, что получил много; ни один мальчик не знал, когда его произведут в приказчики; ни один служащий не знал, доволен им хозяин или нет.
Приказчики поздравляли и
говорили что-то, но певчие
пели так громко, что ничего нельзя
было расслышать. Потом завтракали и
пили шампанское. Она сидела рядом со стариком, и он
говорил ей о том, что нехорошо жить врозь, надо жить вместе, в одном доме, а разделы и несогласия ведут к разорению.
Я помню, отец начал учить меня или, попросту
говоря, бить, когда мне не
было еще пяти лет.
Говорить с ней
было нелегко, так как она не умела слушать и
говорить покойно.
— У меня нет друзей! — сказала она раздраженно. — И прошу вас не
говорить глупостей. У рабочего класса, к которому я принадлежу,
есть одна привилегия: сознание своей неподкупности, право не одолжаться у купчишек и презирать. Нет-с, меня не купите! Я не Юличка!
— Ни в чем я не уверен, — сказал с тоской Лаптев. — Ни в чем. Я ничего не понимаю. Ради бога, Полина, не
будем говорить об этом.
О чем?» Он в мыслях оскорблял ее и себя,
говоря, что, ложась с ней спать и принимая ее в свои объятия, он берет то, за что платит, но это выходило ужасно;
будь это здоровая, смелая, грешная женщина, но ведь тут молодость, религиозность, кротость, невинные, чистые глаза…
Он
был с нею откровенен, любил по вечерам
поговорить с нею вполголоса о чем-нибудь и даже давал ей читать романы своего сочинения, которые до сих пор составляли тайну даже для таких его друзей, как Лаптев и Ярцев.
И
было непонятно, как это можно
говорить о чем-нибудь и смеяться, когда умерла мама.
— А пора бы уже вашему папе приехать, —
говорил он, посматривая на часы. — Должно
быть, поезд опоздал.
От своих учеников, а особенно учениц, он
был в восторге и
говорил, что подрастает теперь замечательное поколение.
— Пускай молодежь там хохочет, а мы с тобой тут
поговорим по душам, — сказал он, садясь в глубокое кресло, подальше от лампы. — Давненько, братуха, не видались. Сколько времени ты в амбаре не
был? Пожалуй, с неделю.
Позвонили ужинать. Лаптев пошел в столовую, а Федор остался в кабинете. Спора уже не
было, а Ярцев
говорил тоном профессора, читающего лекцию...
— Да, не удовлетворил меня Петербург, —
говорил он с расстановкою, вздыхая. — Обещают много, но ничего определенного. Да, дорогая моя.
Был я мировым судьей, непременным членом, председателем мирового съезда, наконец, советником губернского правления; кажется, послужил отечеству и имею право на внимание, но вот вам: никак не могу добиться, чтобы меня перевели в другой город…
— Меня не признают, — продолжал он, как бы засыпая. — Конечно, я не гениальный администратор, но зато я порядочный, честный человек, а по нынешним временам и это редкость. Каюсь, иногда женщин я обманывал слегка, но по отношению к русскому правительству я всегда
был джентльменом. Но довольно об этом, — сказал он, открывая глаза, —
будем говорить о вас. Что это вам вздумалось вдруг ехать к папаше?
Был девятый день, потом двадцатый, потом сороковой, и все нужно
было ездить на Алексеевское кладбище слушать панихиду и потом томиться целые сутки, думать только об этом несчастном ребенке и
говорить жене в утешение разные пошлости.
В амбаре, несмотря на сложность дела и на громадный оборот, бухгалтера не
было, и из книг, которые вел конторщик, ничего нельзя
было понять. Каждый день приходили в амбар комиссионеры, немцы и англичане, с которыми приказчики
говорили о политике и религии; приходил спившийся дворянин, больной жалкий человек, который переводил в конторе иностранную корреспонденцию; приказчики называли его фитюлькой и
поили его чаем с солью. И в общем вся эта торговля представлялась Лаптеву каким-то большим чудачеством.
— Скажите мне откровенно, начистоту, сколько мы получали и получаем дохода и как велико наше состояние? Нельзя же ведь в потемках ходить. У нас
был недавно счет амбара, но, простите, я этому счету не верю; вы находите нужным что-то скрывать от меня и
говорите правду только отцу. Вы с ранних лет привыкли к политике и уже не можете обходиться без нее. А к чему она? Так вот, прошу вас,
будьте откровенны. В каком положении наши дела?