Неточные совпадения
Первый о чем-то сосредоточенно думал и встряхивал головою, чтобы прогнать дремоту; на лице его привычная деловая сухость боролась с благодушием
человека, только что простившегося с родней и хорошо выпившего; второй же влажными глазками удивленно глядел на мир божий и улыбался так широко, что, казалось, улыбка захватывала даже поля цилиндра; лицо его
было красно и имело озябший вид.
А за кладбищем дымились кирпичные заводы. Густой, черный дым большими клубами шел из-под длинных камышовых крыш, приплюснутых к земле, и лениво поднимался вверх. Небо над заводами и кладбищем
было смугло, и большие тени от клубов дыма ползли по полю и через дорогу. В дыму около крыш двигались
люди и лошади, покрытые красной пылью…
Они ненавидели страстно и, кажется, готовы
были изорвать в клочья и лошадей, и бричку, и
людей…
Около изб не
было видно ни
людей, ни деревьев, ни теней, точно поселок задохнулся в горячем воздухе и высох.
Красный цвет рубахи манил и ласкал его, а бричка и спавшие под ней
люди возбуждали его любопытство;
быть может, он и сам не заметил, как приятный красный цвет и любопытство притянули его из поселка вниз, и, вероятно, теперь удивлялся своей смелости.
Это
был хозяин постоялого двора Мойсей Мойсеич, немолодой
человек с очень бледным лицом и с черной, как тушь, красивой бородой.
— Иван Иваныч! Отец Христофор!
Будьте же такие добрые, покушайте у меня чайку! Неужели я уж такой нехороший
человек, что у меня нельзя даже чай
пить? Иван Иваныч!
— Да, хлопотно с детьми, я вам скажу! — вздохнул Мойсей Мойсеич. — У меня у самого шесть
человек. Одного учи, другого лечи, третьего на руках носи, а когда вырастут, так еще больше хлопот. Не только таперичка, даже в Священном писании так
было. Когда у Иакова
были маленькие дети, он плакал, а когда они выросли, еще хуже стал плакать!
— Ваш Михайло Тимофеич
человек непонимающий, — говорил вполголоса Кузьмичов, — не за свое дело берется, а вы понимаете и можете рассудить. Отдали бы вы мне, как я говорил, вашу шерсть и ехали бы себе назад, а я б вам, так и
быть уж, дал бы по полтиннику поверх своей цены, да и то только из уважения…
— Так и знал! — ужаснулся Мойсей Мойсеич, всплескивая руками. — Ах, боже мой! Боже мой! — забормотал он вполголоса. — Уж вы
будьте добрые, извините и не серчайте. Это такой
человек, такой
человек! Ах, боже мой! Боже мой! Он мне родной брат, но, кроме горя, я от него ничего не видел. Ведь он, знаете…
Очень может
быть, что этот старик не
был ни строг, ни задумчив, но его красные веки и длинный, острый нос придавали его лицу строгое, сухое выражение, какое бывает у
людей, привыкших думать всегда о серьезном и в одиночку.
— Ивану Иванычу-то? А я вот сапожки снял и босиком прыгаю. Ножки у меня больные, стуженые, а без сапогов оно выходит слободнее… Слободнее, молодчик… То
есть без сапогов-то… Значит, племянник? А он хороший
человек, ничего… Дай бог здоровья… Ничего… Я про Ивана Иваныча-то… К молокану поехал… О господи, помилуй!
— Учиться? Ага… Ну, помогай царица небесная. Так. Ум хорошо, а два лучше. Одному
человеку бог один ум дает, а другому два ума, а иному и три… Иному три, это верно… Один ум, с каким мать родила, другой от учения, а третий от хорошей жизни. Так вот, братуша, хорошо, ежели у которого
человека три ума. Тому не то что жить, и помирать легче. Помирать-то… А помрем все как
есть.
Люди, поющие в хоре тенором или басом, особенно те, которым хоть раз в жизни приходилось дирижировать, привыкают смотреть на мальчиков строго и нелюдимо. Эту привычку не оставляют они и потом, переставая
быть певчими. Обернувшись к Егорушке, Емельян поглядел на него исподлобья и сказал...
Егорушка еще не знал этого, и, прежде чем каша
была съедена, он уж глубоко верил, что вокруг котла сидят
люди, оскорбленные и обиженные судьбой.
— Да, — продолжал он, зевая. — Все ничего
было, а как только купцы доехали до этого места, косари и давай чистить их косами. Сын, молодец
был, выхватил у одного косу и тоже давай чистить… Ну, конечно, те одолели, потому их
человек восемь
было. Изрезали купцов так, что живого места на теле не осталось; кончили свое дело и стащили с дороги обоих, отца на одну сторону, а сына на другую. Супротив этого креста на той стороне еще другой крест
есть… Цел ли — не знаю… Отсюда не видать.
— В окошко-то? Должно, угодник божий или ангел. Потому акромя некому… Когда мы выехали со двора, на улице ни одного
человека не
было… Божье дело!
Теперь Егорушка все принимал за чистую монету и верил каждому слову, впоследствии же ему казалось странным, что
человек, изъездивший на своем веку всю Россию, видевший и знавший многое,
человек, у которого сгорели жена и дети, обесценивал свою богатую жизнь до того, что всякий раз, сидя у костра, или молчал, или же говорил о том, чего не
было.
Жизнь страшна и чудесна, а потому какой страшный рассказ ни расскажи на Руси, как ни украшай его разбойничьими гнездами, длинными ножиками н чудесами, он всегда отзовется в душе слушателя
былью, и разве только
человек, сильно искусившийся на грамоте, недоверчиво покосится, да и то смолчит.
Крест у дороги, темные тюки, простор и судьба
людей, собравшихся у костра, — все это само по себе
было так чудесно и страшно, что фантастичность небылицы или сказки бледнела и сливалась с жизнью.
Стало слышно, как под ногами шедшего шуршала трава и потрескивал бурьян, но за светом костра никого не
было видно. Наконец раздались шаги вблизи, кто-то кашлянул; мигавший свет точно расступился, с глаз спала завеса, и подводчики вдруг увидели перед собой
человека.
Незнакомец не слышал вопроса; он не ответил и даже не взглянул на Дымова. Вероятно, этот улыбающийся
человек не чувствовал и вкуса каши, потому что жевал как-то машинально, лениво, поднося ко рту ложку то очень полную, то совсем пустую. Пьян он не
был, но в голове его бродило что-то шальное.
Константин махнул рукой и покрутил головою; он хотел продолжать думать, но радость, которою светилось лицо его, мешала ему. Он, точно ему неудобно
было сидеть, принял другую позу, засмеялся и опять махнул рукой. Совестно
было выдавать чужим
людям свои приятные мысли, но в то же время неудержимо хотелось поделиться радостью.
Константин неуклюже высвободил из-под себя ноги, растянулся на земле и подпер голову кулаками, потом поднялся и опять сел. Все теперь отлично понимали, что это
был влюбленный и счастливый
человек, счастливый до тоски; его улыбка, глаза и каждое движение выражали томительное счастье. Он не находил себе места и не знал, какую принять позу и что делать, чтобы не изнемогать от изобилия приятных мыслей. Излив перед чужими
людьми свою душу, он наконец уселся покойно и, глядя на огонь, задумался.
При виде счастливого
человека всем стало скучно и захотелось тоже счастья. Все задумались. Дымов поднялся, тихо прошелся около костра, и по походке, по движению его лопаток видно
было, что он томился и скучал. Он постоял, поглядел на Константина и сел.
И он скоро исчез во мгле, и долго
было слышно, как он шагал туда, где светился огонек, чтобы поведать чужим
людям о своем счастье.
Когда на другой день проснулся Егорушка,
было раннее утро; солнце еще не всходило. Обоз стоял. Какой-то
человек в белой фуражке и в костюме из дешевой серой материи, сидя на казачьем жеребчике, у самого переднего воза разговаривал о чем-то с Дымовым и Кирюхой. Впереди, версты за две от обоза, белели длинные невысокие амбары и домики с черепичными крышами; около домиков не
было видно ни дворов, ни деревьев.
Боже мой! Егорушка быстро вскочил, стал на колени и поглядел на белую фуражку. В малорослом сером человечке, обутом в большие сапоги, сидящем на некрасивой лошаденке и разговаривающем с мужиками в такое время, когда все порядочные
люди спят, трудно
было узнать таинственного, неуловимого Варламова, которого все ищут, который всегда «кружится» и имеет денег гораздо больше, чем графиня Драницкая.
— Ничего, хороший
человек… — говорил Пантелей, глядя на хутора. — Дай бог здоровья, славный господин… Варламов-то, Семен Александрыч… На таких
людях, брат, земля держится. Это верно… Петухи еще не
поют, а он уж на ногах… Другой бы спал или дома с гостями тары-бары-растабары, а он целый день по степу… Кружится… Этот уж не упустит дела… Не-ет! Это молодчина…
У дяди Кузьмичова рядом с деловою сухостью всегда
были на лице забота и страх, что он не найдет Варламова, опоздает, пропустит хорошую цену; ничего подобного, свойственного
людям маленьким и зависимым, не
было заметно ни на лице, ни в фигуре Варламова.
Этот
человек сам создавал цены, никого не искал и ни от кого не зависел; как ни заурядна
была его наружность, но во всем, даже в манере держать нагайку, чувствовалось сознание силы и привычной власти над степью.
Беседа Варламова с верховым и взмах нагайкой, по-видимому, произвели на весь обоз удручающее впечатление. У всех
были серьезные лица. Верховой, обескураженный гневом сильного
человека, без шапки, опустив поводья, стоял у переднего воза, молчал и как будто не верил, что для него так худо начался день.
Теперь, когда вблизи говорили
люди и светилось окно, ему уж не
было страшно, хотя гром трещал по-прежнему и молния полосовала все небо.
И как все эти
люди были тяжелы, несносны и надоедливы!
Егорушка почувствовал, что с этими
людьми для него исчезло навсегда, как дым, все то, что до сих пор
было пережито; он опустился в изнеможении на лавочку и горькими слезами приветствовал новую, неведомую жизнь, которая теперь начиналась для него…
Неточные совпадения
Блажен, кто смолоду
был молод, // Блажен, кто вовремя созрел, // Кто постепенно жизни холод // С летами вытерпеть умел; // Кто странным снам не предавался, // Кто черни светской не чуждался, // Кто в двадцать лет
был франт иль хват, // А в тридцать выгодно женат; // Кто в пятьдесят освободился // От частных и других долгов, // Кто славы, денег и чинов // Спокойно в очередь добился, // О ком твердили целый век: // N. N. прекрасный
человек.
Гм! гм! Читатель благородный, // Здорова ль ваша вся родня? // Позвольте: может
быть, угодно // Теперь узнать вам от меня, // Что значит именно родные. // Родные
люди вот какие: // Мы их обязаны ласкать, // Любить, душевно уважать // И, по обычаю народа, // О Рождестве их навещать // Или по почте поздравлять, // Чтоб остальное время года // Не думали о нас они… // Итак, дай Бог им долги дни!
Условий света свергнув бремя, // Как он, отстав от суеты, // С ним подружился я в то время. // Мне нравились его черты, // Мечтам невольная преданность, // Неподражательная странность // И резкий, охлажденный ум. // Я
был озлоблен, он угрюм; // Страстей игру мы знали оба; // Томила жизнь обоих нас; // В обоих сердца жар угас; // Обоих ожидала злоба // Слепой Фортуны и
людей // На самом утре наших дней.
С каждым годом притворялись окна в его доме, наконец остались только два, из которых одно, как уже видел читатель,
было заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не
человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно
было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно
было притронуться: они обращались в пыль.
Но за неимением военного поприща, на котором бы, может
быть, он
был честным
человеком, он пакостил и гадил.