Жмухин через сени вышел на крыльцо, и потом слышно было, как он вздыхал и в раздумье говорил самому себе: «Да… так». Уже темнело, и на небе показывались там и сям звезды. В комнатах еще не
зажигали огня. Кто-то бесшумно, как тень, вошел в залу и остановился около двери. Это была Любовь Осиповна, жена Жмухина.
Самгин лег, но от усталости не спалось, а через две остановки в купе шумно влез большой человек, приказал проводнику
зажечь огонь, посмотрел на Самгина и закричал:
— Опять! Вот вы какие: сами затеяли разговор, а теперь выдумали, что люблю. Уж и люблю! Он и мечтать не смеет! Любить — как это можно! Что еще бабушка скажет? — прибавила она, рассеянно играя бородой Райского и не подозревая, что пальцы ее, как змеи, ползали по его нервам, поднимали в нем тревогу,
зажигали огонь в крови, туманили рассудок. Он пьянел с каждым движением пальцев.
Вечером
зажгли огни под деревьями; матросы группами теснились около них; в палатке пили чай, оттуда слышались пение, крики. В песчаный берег яростно бил бурун: иногда подойдешь близко, заговоришься, вал хлестнет по ногам и бахромой рассыплется по песку. Вдали светлел от луны океан, точно ртуть, а в заливе, между скал, лежал густой мрак.
Когда мы окончили осмотр пещер, наступил уже вечер. В фанзе Че Фана
зажгли огонь. Я хотел было ночевать на улице, но побоялся дождя. Че Фан отвел мне место у себя на кане. Мы долго с ним разговаривали. На мои вопросы он отвечал охотно, зря не болтал, говорил искренно. Из этого разговора я вынес впечатление, что он действительно хороший, добрый человек, и решил по возвращении в Хабаровск хлопотать о награждении его чем-нибудь за ту широкую помощь, какую он в свое время оказывал русским переселенцам.
Неточные совпадения
Взявши его, она
зажгла его
огнем от лампады.
Самгин видел, как отскакивали куски льда, обнажая остов баррикады, как двое пожарных, отломив спинку дивана, начали вырывать из нее мочальную набивку, бросая комки ее третьему, а он, стоя на коленях,
зажигал спички о рукав куртки; спички гасли, но вот одна из них расцвела, пожарный сунул ее в мочало, и быстро, кудряво побежали во все стороны хитренькие огоньки, исчезли и вдруг собрались в красный султан; тогда один пожарный поднял над
огнем бочку, вытряхнул из нее солому, щепки; густо заклубился серый дым, — пожарный поставил в него бочку, дым стал более густ, и затем из бочки взметнулось густо-красное пламя.
Самгин медленно поднялся, сел на диван. Он был одет, только сюртук и сапоги сняты. Хаос и запахи в комнате тотчас восстановили в памяти его пережитую ночь. Было темно. На столе среди бутылок двуцветным
огнем горела свеча, отражение
огня нелепо заключено внутри пустой бутылки белого стекла. Макаров
зажигал спички, они, вспыхнув, гасли. Он склонился над
огнем свечи, ткнул в него папиросой, погасил
огонь и выругался:
Клим сел против него на широкие нары, грубо сбитые из четырех досок; в углу нар лежала груда рухляди, чья-то постель. Большой стол пред нарами испускал одуряющий запах протухшего жира. За деревянной переборкой, некрашеной и щелявой, светился
огонь, там кто-то покашливал, шуршал бумагой. Усатая женщина
зажгла жестяную лампу, поставила ее на стол и, посмотрев на Клима, сказала дьякону:
— Революция направлена против безответственных, — вполголоса, но твердо говорил Иноков. Возразить ему Самгин не успел — подошел Макаров, сердито проворчал, что полиция во всех странах одинаково глупа, попросил папиросу. Элегантно одетый, стройный, седовласый, он
зажег спичку, подержал ее вверх
огнем, как свечу, и, не закурив папиросу, погасил спичку,
зажег другую, прислушиваясь к тихим голосам женщин.