В длинные зимние ночи он пишет либеральные повести, но при случае любит дать понять, что он коллежский регистратор и занимает должность Х класса; когда одна баба, придя к нему по делу, назвала его господином Д., то он обиделся и сердито крикнул ей: «Я тебе не господин Д., а ваше благородие!» По пути к берегу я расспрашивал его насчет сахалинской жизни, как и что, а он зловеще вздыхал и говорил: «А вот вы увидите!» Солнце стояло уже высоко.
Купец, когда его секли, кричал: «Меня еще никогда не секли!» После экзекуции он смирился, заплатил надзирателю и палачу и как ни в чем не бывало продолжает нанимать вместо себя поселенца.
Победишь одну груду, вспотеешь и продолжаешь идти по болоту, как опять новая груда, которой не минуешь, опять взбираешься, а спутники кричат мне, что я иду не туда, надо взять влево от груды или вправо и т. д.
Начальник острова пользуется на Сахалине огромною и даже страшною властью, но однажды, когда я ехал с ним из Верхнего Армудана в Арково, встретившийся гиляк не постеснялся крикнуть нам повелительно: «Стой!» — и потом спрашивать, не встречалась ли нам по дороге его белая собака.
Как-то, прислуживая за обедом мне и одному чиновнику, он подал что-то не так, как нужно, и чиновник крикнул на него строго: «Дурак!» Я посмотрел тогда на этого безответного старика и, помнится, подумал, что русский интеллигент до сих пор только и сумел сделать из каторги, что самым пошлым образом свел ее к крепостному праву.
Если ребенок плачет или шалит, то ему кричат со злобой: «Замолчи, чтоб ты издох!» Но все-таки, что бы ни говорили и как бы ни причитывали, самые полезные, самые нужные и самые приятные люди на Сахалине — это дети, и сами ссыльные хорошо понимают это и дорого ценят их.
Мальчик, выйдя на улицу, кричит своим товарищам: «равняйсь!», «отставить!» Или же он кладет в мешок свои игрушки и кусок хлеба и говорит матери: «Я иду бродяжить».
Поселенцы говеют, венчаются и детей крестят в церквах, если живут близко. В дальние селения ездят сами священники и там «постят» ссыльных и кстати уж исполняют другие требы. У о. Ираклия были «викарии» в Верхнем Армудане и в Мало-Тымове, каторжные Воронин и Яковенко, которые по воскресеньям читали часы. Когда о. Ираклий приезжал в какое-нибудь селение служить, то мужик ходил по улицам и кричал во всё горло: «Вылазь на молитву!» Где нет церквей и часовен, там служат в казармах или избах.
От дверей хлынула волна, кто-то строго крикнул, и, наконец, вошли молодые: наборщик-каторжный, лет 25, в пиджаке, с накрахмаленными воротничками, загнутыми на углах, и в белом галстуке, и женщина-каторжная, года на 3–4 старше, в синем платье с белыми кружевами и с цветком на голове.
Разве только где-нибудь в русской степи у костра или в лесу старый обозчик станет рассказывать от скуки, как в их деревне разбойничал такой-то; слушатель, взглянув на потемки, вздрогнет, крикнет при этом ночная птица, — вот и все поминки.
Прохоров не произносит ни одного слова, а только мычит и хрипит; кажется, что с начала наказания прошла целая вечность, но надзиратель кричит только: «Сорок два!
Про одного смотрителя тюрьмы рассказывают, что, когда при нем секли, он насвистывал; другой, старик, говорил арестанту с злорадством: «Что ты кричишь, господь с тобой?
Тут старая утка, засевшая в камышах, стала громко кричать, подлетела к портному с раскрытым клювом и слёзно его молила, чтобы он сжалился над её несчастными детками.
Довольно жалоб, имейте мужество молчать! Надо молчать о своих маленьких печалях. Ведь мы умеем молчать, когда довольны днями нашей жизни? Каждый из нас поглощает свой кусочек счастья в одиночестве, а горе свое, ничтожную царапину сердца выносим на улицу, показываем всем, и кричим, и плачем о нашей боли на весь мир!
Я проснулась поздно, когда старик уже начал кричать на меня, чтобы я поскорее сварила ему кашу.
Тут старая утка, засевшая в камышах, стала громко кричать, подлетела к портному с раскрытым клювом и слёзно его молила, чтобы он сжалился над её несчастными детками.
Увидев догоняющую его лодку, он стал кричать ещё сильнее и чаще.