— И-и, касатка, — говорила она, ложась на сене рядом с Марьей, — слезами горю не поможешь! Терпи, и все тут. В Писании сказано: аще кто ударит тебя в правую щеку, подставь ему левую… И-и, касатка!
— Да, — рассказывал он, взявшись за бока. — Да… После Воздвижения через неделю продал я сено по тридцать копеек за пуд, добровольно… Да… Хорошо… Только это, значит, везу я утром сено добровольно, никого не трогаю; в недобрый час, гляжу — выходит из трактира староста Антип Седельников. «Куда везешь, такой-сякой?» — и меня по уху.
Мужики стояли толпой возле, ничего не делая, и смотрели на огонь. Никто не знал, за что приняться, никто ничего не умел, а кругом были стога хлеба, сено, сараи, кучи сухого хвороста. Стояли тут и Кирьяк, и старик Осип, его отец, оба навеселе. И, как бы желая оправдать свою праздность, старик говорил, обращаясь к бабе, лежащей на земле...
— Явите божескую милость, ваше высокоблагородие, — начал Осип, волнуясь, — дозвольте сказать, летошний год люторецкий барин: «Осип, говорит, продай сено… Ты, говорит, продай». Отчего ж? Было у меня пудов сто для продажи, на лоску бабы накосили. Ну, сторговались… Все хорошо, добровольно…
Поляна в лесу. Налево небольшой плетеный сарай для сена, у сарая, со стороны, обращенной к зрителям, положена доска на двух обрубках в виде скамьи; на правой стороне два или три пня и срубленное сухое дерево, в глубине сплошь деревья, за ними видна дорога, за дорогой поля и вдали деревня. Вечерняя заря.
Вся площадка, где построена эта сушильня, обнесена высоким частоколом, образовавшим дворик, на котором стояли под навесом два плуга, тележка и омет соломы. Под липами был круглый стол, утвержденный на столбе, две скамейки и самодельный тяжелый стул из карельской березы. В нижнем этаже сушильни было жилое помещение для того работника, который дал мне отрадный приют на сене.
А вот и ночлег его под открытым звездным небом, виднеющимся из-под навеса, на пахучем сене, около лошадей, которые, переминаясь и похрапывая, перебирают корм в деревянных яслях.
Не спали. Иван Иваныч, высокий худощавый старик с длинными усами, сидел снаружи у входа и курил трубку; его освещала луна. Буркин лежал внутри на сене, и его не было видно в потемках.
В один прекрасный июньский день, — а прекрасный он был потому, что было двадцать восемь градусов по Реомюру, — в один прекрасный июньский день было везде жарко, а на полянке в саду, где стояла копна недавно скошенного сена, было еще жарче, потому что место было закрытое от ветра густым-прегустым вишняком.