Неточные совпадения
Самойленко только немногих помнил по фамилии, а про тех, кого забыл, говорил со вздохом: «Прекраснейший, величайшего ума человек!» Покончив с альбомом,
фон Корен брал с этажерки пистолет и, прищурив левый глаз, долго прицеливался в портрет князя Воронцова или же становился перед зеркалом и рассматривал свое смуглое лицо, большой лоб и черные, курчавые, как у негра, волоса, и свою рубаху из тусклого ситца с крупными цветами, похожего
на персидский ковер, и широкий кожаный пояс вместо жилетки.
И от его крика, казалось, гудел весь дом. Когда до двух часов оставалось десять или пятнадцать минут, приходил дьякон, молодой человек лет двадцати двух, худощавый, длинноволосый, без бороды и с едва заметными усами. Войдя в гостиную, он крестился
на образ, улыбался и протягивал
фон Корену руку.
— Я не настаиваю
на смертной казни, — сказал
фон Корен. — Если доказано, что она вредна, то придумайте что-нибудь другое. Уничтожить Лаевского нельзя, ну так изолируйте его, обезличьте, отдайте в общественные работы…
Скоро послышалось храпенье.
Фон Корен и дьякон допили чай и вышли
на улицу.
— Будто бы? — холодно спросил
фон Корен, выбрав себе самый большой камень около воды и стараясь взобраться
на него и сесть. — Будто бы? — повторил он, глядя в упор
на Лаевского. — А Ромео и Джульетта? А, например, Украинская ночь Пушкина? Природа должна прийти и в ножки поклониться.
Фон Корен оглянулся
на Катю и не договорил.
Фон Корен, скрестив руки и поставив одну ногу
на камень, стоял
на берегу около самой воды и о чем-то думал.
Лаевский, утомленный пикником, ненавистью
фон Корена и своими мыслями, пошел к Надежде Федоровне навстречу, и когда она, веселая, радостная, чувствуя себя легкой, как перышко, запыхавшись и хохоча, схватила его за обе руки и положила ему голову
на грудь, он сделал шаг назад и сказал сурово...
Глядя
на его бледное, возбужденное, доброе лицо, Самойленко вспомнил мнение
фон Корена, что таких уничтожать нужно, и Лаевский показался ему слабым, беззащитным ребенком, которого всякий может обидеть и уничтожить.
— Помирился бы ты и с
фон Кореном. Оба вы прекраснейшие, умнейшие люди, а глядите друг
на дружку, как волки.
Но
фон Корен самостоятелен и упрям: он работает
на Черном море, потому что никто здесь не работает; он порвал с университетом, не хочет знать ученых и товарищей, потому что он прежде всего деспот, а потом уж зоолог.
Самойленко замигал глазами и побагровел; он машинально потянул к себе книгу с фалангой и посмотрел
на нее, потом встал и взялся за шапку.
Фон Корену стало жаль его.
Если же Самойленко, находящийся под очевидным влиянием
фон Корена, совершенно откажет в деньгах или предложит какие-нибудь новые условия, то он, Лаевский, сегодня же уедет
на грузовом пароходе или даже
на паруснике, в Новый Афон или Новороссийск, пошлет оттуда матери унизительную телеграмму и будет жить там до тех пор, пока мать не вышлет ему
на дорогу.
— Здравствуйте, — ответил
фон Корен, не глядя
на него.
Лаевский пошел в кухню, но, увидев в дверь, что Самойленко занят салатом, вернулся в гостиную и сел. В присутствии зоолога он всегда чувствовал неловкость, а теперь боялся, что придется говорить об истерике. Прошло больше минуты в молчании.
Фон Корен вдруг поднял глаза
на Лаевского и спросил...
Лаевский говорил, и ему было неприятно, что
фон Корен серьезно и внимательно слушает его и глядит
на него внимательно, не мигая, точно изучает; и досадно ему было
на себя за то, что, несмотря
на свою нелюбовь к
фон Корену, он никак не мог согнать со своего лица заискивающей улыбки.
Он с ясностью представил себе покойное, надменное лицо
фон Корена, его вчерашний взгляд, рубаху, похожую
на ковер, голос, белые руки, и тяжелая ненависть, страстная, голодная, заворочалась в его груди и потребовала удовлетворения.
В мыслях он повалил
фон Корена
на землю и стал топтать его ногами.
Он не слышал, что ему сказали, попятился назад и не заметил, как очутился
на улице. Ненависть к
фон Корену и беспокойство — все исчезло из души. Идя домой, он неловко размахивал правой рукой и внимательно смотрел себе под ноги, стараясь идти по гладкому. Дома, в кабинете, он, потирая руки и угловато поводя плечами и шеей, как будто ему было тесно в пиджаке и сорочке, прошелся из угла в угол, потом зажег свечу и сел за стол…
— Как душно перед грозой! — сказал
фон Корен. — Бьюсь об заклад, что ты уже был у Лаевского и плакал у него
на груди.
Позади
на море сверкнула молния и
на мгновение осветила крыши домов и горы. Около бульвара приятели разошлись. Когда доктор исчез в потемках и уже стихали его шаги,
фон Корен крикнул ему...
«Славная голова! — думал он, растягиваясь
на соломе и вспоминая о
фон Корене. — Хорошая голова, дай бог здоровья. Только в нем жестокость есть…»
— Первый раз в жизни вижу! Как славно! — сказал
фон Корен, показываясь
на поляне и протягивая обе руки к востоку. — Посмотрите: зеленые лучи!
Фон Корен молчал. Лаевский, заметив, что
на него смотрят, сказал...
Наступило молчание. Офицер Бойко достал из ящика два пистолета: один подали
фон Корену, другой Лаевскому, и затем произошло замешательство, которое ненадолго развеселило зоолога и секундантов. Оказалось, что из всех присутствовавших ни один не был
на дуэли ни разу в жизни и никто не знал точно, как нужно становиться и что должны говорить и делать секунданты. Но потом Бойко вспомнил и, улыбаясь, стал объяснять.
Глядя
на бледное, насмешливо улыбавшееся лицо
фон Корена, который, очевидно, с самого начала был уверен, что его противник выстрелит в воздух, Лаевский думал, что сейчас, слава богу, все кончится и что вот только нужно надавить покрепче собачку…
И
фон Корен взвел курок и посмотрел в сторону Устимовича, который по-прежнему шагал, заложив руки назад и не обращая ни
на что внимания.
Дуло пистолета, направленное прямо в лицо, выражение ненависти и презрения в позе и во всей фигуре
фон Корена, и это убийство, которое сейчас совершит порядочный человек среди бела дня в присутствии порядочных людей, и эта тишина, и неизвестная сила, заставляющая Лаевского стоять, а не бежать, — как все это таинственно, и непонятно, и страшно! Время, пока
фон Корен прицеливался, показалось Лаевскому длиннее ночи. Он умоляюще взглянул
на секундантов; они не шевелились и были бледны.
Он посматривал
на угрюмое, заплаканное лицо Шешковского и вперед
на две коляски, в которых сидели
фон Корен, его секунданты и доктор, и ему казалось, как будто они все возвращались из кладбища, где только что похоронили тяжелого, невыносимого человека, который мешал всем жить.
Наступил день, назначенный
фон Кореном для отъезда. С раннего утра шел крупный, холодный дождь, дул норд-остовый ветер, и
на море развело сильную волну. Говорили, что в такую погоду пароход едва ли зайдет
на рейд. По расписанию он должен был прийти в десятом часу утра, но
фон Корен, выходивший
на набережную в полдень и после обеда, не увидел в бинокль ничего, кроме серых волн и дождя, застилавшего горизонт.
К концу дня дождь перестал и ветер начал заметно стихать.
Фон Корен уже помирился с мыслью, что ему сегодня не уехать, и сел играть с Самойленком в шахматы; но когда стемнело, денщик доложил, что
на море показались огни и что видели ракету.
«Напрасно я не оставил свидетелей
на улице», — подумал
фон Корен и сказал твердо...
Неточные совпадения
Сверху черная, безграничная бездна, прорезываемая молниями; кругом воздух, наполненный крутящимися атомами пыли, — все это представляло неизобразимый хаос,
на грозном
фоне которого выступал не менее грозный силуэт пожара.
Золотое сияние
на красном
фоне иконостаса, и золоченая резьба икон, и серебро паникадил и подсвечников, и плиты пола, и коврики, и хоругви вверху у клиросов, и ступеньки амвона, и старые почерневшие книги, и подрясники, и стихари — всё было залито светом.
Жена, нагнувшись, подкладывала к ногам его бутылки с горячей водой. Самгин видел
на белом
фоне подушки черноволосую, растрепанную голову, потный лоб, изумленные глаза, щеки, густо заросшие черной щетиной, и полуоткрытый рот, обнаживший мелкие, желтые зубы.
Мягкими увалами поле, уходя вдаль, поднималось к дымчатым облакам; вдали снежными буграми возвышались однообразные конусы лагерных палаток, влево от них
на темном
фоне рощи двигались ряды белых, игрушечных солдат, а еще левее возвышалось в голубую пустоту между облаков очень красное
на солнце кирпичное здание, обложенное тоненькими лучинками лесов, облепленное маленькими, как дети, рабочими.
На темном
фоне стен четко выступали фарфоровые фигурки. Самгин подумал, что Елизавета Спивак чужая здесь, что эта комната для мечтательной блондинки, очень лирической, влюбленной в мужа и стихи. А эта встала и, поставив пред мужем ноты, спела незнакомую Климу бравурную песенку
на французском языке, закончив ее ликующим криком: