Когда он кончил, то Марья Алексевна видела, что с таким разбойником нечего говорить, и потому прямо стала
говорить о чувствах, что она была огорчена, собственно, тем, что Верочка вышла замуж, не испросивши согласия родительского, потому что это для материнского сердца очень больно; ну, а когда дело пошло о материнских чувствах и огорчениях, то, натурально, разговор стал представлять для обеих сторон более только тот интерес, что, дескать, нельзя же не говорить и об этом, так приличие требует; удовлетворили приличию, поговорили, — Марья Алексевна, что она, как любящая мать, была огорчена, — Лопухов, что она, как любящая мать, может и не огорчаться; когда же исполнили меру приличия надлежащею длиною рассуждений о чувствах, перешли к другому пункту, требуемому приличием, что мы всегда желали своей дочери счастья, — с одной стороны, а с другой стороны отвечалось, что это, конечно, вещь несомненная; когда разговор был доведен до приличной длины и по этому пункту, стали прощаться, тоже с объяснениями такой длины, какая требуется благородным приличием, и результатом всего оказалось, что Лопухов, понимая расстройство материнского сердца, не просит Марью Алексевну теперь же дать дочери позволения видеться с нею, потому что теперь это, быть может, было бы еще тяжело для материнского сердца, а что вот Марья Алексевна будет слышать, что Верочка живет счастливо, в чем, конечно, всегда и состояло единственное желание Марьи Алексевны, и тогда материнское сердце ее совершенно успокоится, стало быть, тогда она будет в состоянии видеться с дочерью, не огорчаясь.
Неточные совпадения
С людьми,
о которых я теперь упомянул, я
говорил бы скромно, даже робко.
— Знаю: коли не
о свадьбе, так известно
о чем. Да не на таковских напал. Мы его в бараний рог согнем. В мешке в церковь привезу, за виски вокруг налоя обведу, да еще рад будет. Ну, да нечего с тобой много
говорить, и так лишнее наговорила: девушкам не следует этого знать, это материно дело. А девушка должна слушаться, она еще ничего не понимает. Так будешь с ним
говорить, как я тебе велю?
— Это удивительно! но она великолепна! Почему она не поступит на сцену? Впрочем, господа, я
говорю только
о том, что я видела. Остается вопрос, очень важный: ее нога? Ваш великий поэт Карасен,
говорили мне, сказал, что в целой России нет пяти пар маленьких и стройных ног.
— Бюст очень хорош, — сказал Сторешников, ободрявшийся выгодными отзывами
о предмете его вкуса, и уже замысливший, что может
говорить комплименты Жюли, чего до сих пор не смел: — ее бюст очарователен, хотя, конечно, хвалить бюст другой женщины здесь — святотатство.
— Милое дитя мое, — сказала Жюли, вошедши в комнату Верочки: — ваша мать очень дурная женщина. Но чтобы мне знать, как
говорить с вами, прошу вас, расскажите, как и зачем вы были вчера в театре? Я уже знаю все это от мужа, но из вашего рассказа я узнаю ваш характер. Не опасайтесь меня. — Выслушавши Верочку, она сказала: — Да, с вами можно
говорить, вы имеете характер, — и в самых осторожных, деликатных выражениях рассказала ей
о вчерашнем пари; на это Верочка отвечала рассказом
о предложении кататься.
Их два: — «Первое: вы прекращаете всякие преследования молодой особы,
о которой мы
говорим; второе: вы перестаете упоминать ее имя в ваших разговорах».
Но я нахожу, что женитьба на молодой особе,
о которой мы
говорим, была бы выгодна для вас.
— Maman, так нынче принято, что прежде узнают
о согласии девушки, потом уже
говорят родственникам.
— Зачем он считается женихом? — зачем! — одного я не могу сказать вам, мне тяжело. А другое могу сказать: мне жаль его. Он так любит меня. Вы скажете: надобно высказать ему прямо, что я думаю
о нашей свадьбе — я
говорила; он отвечает: не
говорите, это убивает меня, молчите.
— Кажется, никого особенно. Из них никого сильно. Но нет, недавно мне встретилась одна очень странная женщина. Она очень дурно
говорила мне
о себе, запретила мне продолжать знакомство с нею, — мы виделись по совершенно особенному случаю — сказала, что когда мне будет крайность, но такая, что оставалось бы только умереть, чтобы тогда я обратилась к ней, но иначе — никак. Ее я очень полюбила.
«Как это странно, — думает Верочка: — ведь я сама все это передумала, перечувствовала, что он
говорит и
о бедных, и
о женщинах, и
о том, как надобно любить, — откуда я это взяла?
— Вот вы
говорите, что останетесь здесь доктором; а здешним докторам, слава богу, можно жить: еще не думаете
о семейной жизни, или имеете девушку на примете?
Учитель и прежде понравился Марье Алексевне тем, что не пьет чаю; по всему было видно, что он человек солидный, основательный;
говорил он мало — тем лучше, не вертопрах; но что
говорил, то
говорил хорошо — особенно
о деньгах; но с вечера третьего дня она увидела, что учитель даже очень хорошая находка, по совершенному препятствию к волокитству за девушками в семействах, где дает уроки: такое полное препятствие редко бывает у таких молодых людей.
— Видите, какая я хорошая ученица. Теперь этот частный вопрос
о поступках, имеющих житейскую важность, кончен. Но в общем вопросе остаются затруднения. Ваша книга
говорит: человек действует по необходимости. Но ведь есть случаи, когда кажется, что от моего произвола зависит поступить так или иначе. Например: я играю и перевертываю страницы нот; я перевертываю их иногда левою рукою, иногда правою. Положим, теперь я перевернула правою: разве я не могла перевернуть левою? не зависит ли это от моего произвола?
Но он действительно держал себя так, как, по мнению Марьи Алексевны, мог держать себя только человек в ее собственном роде; ведь он молодой, бойкий человек, не запускал глаз за корсет очень хорошенькой девушки, не таскался за нею по следам, играл с Марьею Алексевною в карты без отговорок, не отзывался, что «лучше я посижу с Верою Павловною», рассуждал
о вещах в духе, который казался Марье Алексевне ее собственным духом; подобно ей, он
говорил, что все на свете делается для выгоды, что, когда плут плутует, нечего тут приходить в азарт и вопиять
о принципах чести, которые следовало бы соблюдать этому плуту, что и сам плут вовсе не напрасно плут, а таким ему и надобно быть по его обстоятельствам, что не быть ему плутом, — не
говоря уж
о том, что это невозможно, — было бы нелепо, просто сказать глупо с его стороны.
Но до этого он не договаривался с Марьею Алексевною, и даже не по осторожности, хотя был осторожен, а просто по тому же внушению здравого смысла и приличия, по которому не
говорил с нею на латинском языке и не утруждал ее слуха очень интересными для него самого рассуждениями
о новейших успехах медицины: он имел настолько рассудка и деликатности, чтобы не мучить человека декламациями, непонятными для этого человека.
Разумеется, главным содержанием разговоров Верочки с Лопуховым было не то, какой образ мыслей надобно считать справедливым, но вообще они
говорили между собою довольно мало, и длинные разговоры у них, бывавшие редко, шли только
о предметах посторонних, вроде образа мыслей и тому подобных сюжетов.
А этот главный предмет, занимавший так мало места в их не слишком частых длинных разговорах, и даже в коротких разговорах занимавший тоже лишь незаметное место, этот предмет был не их чувство друг к другу, — нет,
о чувстве они не
говорили ни слова после первых неопределенных слов в первом их разговоре на праздничном вечере: им некогда было об этом толковать; в две — три минуты, которые выбирались на обмен мыслями без боязни подслушивания, едва успевали они переговорить
о другом предмете, который не оставлял им ни времени, ни охоты для объяснений в чувствах, — это были хлопоты и раздумья
о том, когда и как удастся Верочке избавиться от ее страшного положения.
Положим, и то хорошо,
о чем вы
говорили.
Натурально ли, чтобы молодые люди, если в них есть капля вкуса и хоть маленький кусочек сердца, не поинтересовались вопросом
о лице,
говоря про девушку?
— Она согласна; она уполномочила меня согласиться за нее. Но теперь, когда мы решили, я должен сказать вам то,
о чем напрасно было бы
говорить прежде, чем сошлись мы. Эта девушка мне не родственница. Она дочь чиновника, у которого я даю уроки. Кроме меня, она не имела человека, которому могла бы поручить хлопоты. Но я совершенно посторонний человек ей.
Вы, профессор N (она назвала фамилию знакомого, через которого получен был адрес) и ваш товарищ, говоривший с ним
о вашем деле, знаете друг друга за людей достаточно чистых, чтобы вам можно было
говорить между собою
о дружбе одного из вас с молодою девушкою, не компрометируя эту девушку во мнении других двух.
— Все, что вы
говорили в свое извинение, было напрасно. Я обязан был оставаться, чтобы не быть грубым, не заставить вас подумать, что я виню или сержусь. Но, признаюсь вам, я не слушал вас.
О, если бы я не знал, что вы правы! Да, как это было бы хорошо, если б вы не были правы. Я сказал бы ей, что мы не сошлись в условиях или что вы не понравились мне! — и только, и мы с нею стали бы надеяться встретить другой случай избавления. А теперь, что я ей скажу?
— Так я, мой милый, уж и не буду заботиться
о женственности; извольте, Дмитрий Сергеич, я буду
говорить вам совершенно мужские мысли
о том, как мы будем жить. Мы будем друзьями. Только я хочу быть первым твоим другом. Ах, я еще тебе не
говорила, как я ненавижу этого твоего милого Кирсанова!
Ни у кого не следует целовать руки, это правда, но ведь я не об этом
говорила, не вообще, а только
о том, что не надобно мужчинам целовать рук у женщин.
— А то, Марья Алексевна, теперь же и с вами буду
говорить; только ведь
о деле надобно
говорить спокойно.
Выехав на свою дорогу, Жюли пустилась болтать
о похождениях Адели и других: теперь m-lle Розальская уже дама, следовательно, Жюли не считала нужным сдерживаться; сначала она
говорила рассудительно, потом увлекалась, увлекалась, и стала описывать кутежи с восторгом, и пошла, и пошла; Вера Павловна сконфузилась, Жюли ничего не замечала...
Говорили больше всего
о Феде, потому что это предмет не щекотливый.
— Вы не умеете исповедываться, Серж, — любезно
говорит Алексей Петрович, — вы скажите, почему они хлопотали
о деньгах, какие расходы их беспокоили, каким потребностям затруднялись они удовлетворять?
— Да, конечно, я понимаю, к чему вы спрашиваете, —
говорит Серж, — но оставим этот предмет, обратимся к другой стороне их мыслей. Они также заботились
о детях.
— Не исповедуйтесь, Серж, —
говорит Алексей Петрович, — мы знаем вашу историю; заботы об излишнем, мысли
о ненужном, — вот почва, на которой вы выросли; эта почва фантастическая. Потому, посмотрите вы на себя: вы от природы человек и не глупый, и очень хороший, быть может, не хуже и не глупее нас, а к чему же вы пригодны, на что вы полезны?
Основания были просты, вначале даже так просты, что нечего
о них и
говорить.
— Теперь надобно мне рассказать вам самую трудную вещь изо всего,
о чем придется нам когда-нибудь
говорить, и не знаю, сумею ли рассказать ее хорошенько.
Добрые и умные люди написали много книг
о том, как надобно жить на свете, чтобы всем было хорошо; и тут самое главное, —
говорят они, — в том, чтобы мастерские завести по новому порядку.
Он вознегодовал на какого-то модерантиста, чуть ли не на меня даже, хоть меня тут и не было, и зная, что предмету его гнева уж немало лет, он воскликнул: «да что вы
о нем
говорите? я приведу вам слова, сказанные мне на днях одним порядочным человеком, очень умной женщиной: только до 25 лет человек может сохранять честный образ мыслей».
— Дмитрий ничего, хорош: еще дня три — четыре будет тяжеловато, но не тяжеле вчерашнего, а потом станет уж и поправляться. Но
о вас, Вера Павловна, я хочу
поговорить с вами серьезно. Вы дурно делаете: зачем не спать по ночам? Ему совершенно не нужна сиделка, да и я не нужен. А себе вы можете повредить, и совершенно без надобности. Ведь у вас и теперь нервы уж довольно расстроены.
Шесть лет тому назад этих людей не видели; три года тому назад презирали; теперь… но все равно, что думают
о них теперь; через несколько лет, очень немного лет, к ним будут взывать: «спасите нас!», и что будут они
говорить будет исполняться всеми; еще немного лет, быть может, и не лет, а месяцев, и станут их проклинать, и они будут согнаны со сцены, ошиканные, страмимые.
Он, после долгих отнекиваний, начал
говорить какой-то нелепый вздор
о своих чувствах к Лопухову и к Вере Павловне, что он очень любит и уважает их; но из всего этого следовало, что они к нему невнимательны,
о чем, — что хуже всего, — не было, впрочем, никакого намека в его высокопарности.
— Сашенька, друг мой, как я рада, что встретила тебя! — девушка все целовала его, и смеялась, и плакала. Опомнившись от радости, она сказала: — нет, Вера Павловна,
о делах уж не буду
говорить теперь. Не могу расстаться с ним. Пойдем, Сашенька, в мою комнату.
— Я хочу
поговорить с вами
о том, что вы вчера видели, Вера Павловна, — сказала она, — она несколько времени затруднялась, как ей продолжать: — мне не хотелось бы, чтобы вы дурно подумали
о нем, Вера Павловна.
— Нет, Вера Павловна, у меня другое чувство. Я вам хочу сказать, какой он добрый; мне хочется, чтобы кто-нибудь знал, как я ему обязана, а кому сказать кроме вас? Мне это будет облегчение. Какую жизнь я вела, об этом, разумеется, нечего
говорить, — она у всех таких бедных одинакая. Я хочу сказать только
о том, как я с ним познакомилась. Об нем так приятно
говорить мне; и ведь я переезжаю к нему жить, — надобно же вам знать, почему я бросаю мастерскую.
Вот я и опять к тому подошла,
о чем об одном надобно было
говорить.
Нет, я уж пойду, Вера Павловна, больше и
говорить ни
о чем нельзя.
Зачем это нужно знать ей, она не сказывала, и Лопухов не почел себя вправе прямо
говорить ей
о близости кризиса, не видя в ее вопросах ничего, кроме обыкновенной привязанности к жизни.
Но она или не поняла в первую минуту того смысла, который выходил из его слов, или поняла, но не до того ей было, чтобы обращать внимание на этот смысл, и радость
о возобновлении любви заглушила в ней скорбь
о близком конце, — как бы то ни было, но она только радовалась и
говорила...
Прошло месяца четыре. Заботы
о Крюковой, потом воспоминания
о ней обманули Кирсанова: ему казалось, что теперь он безопасен от мыслей
о Вере Павловне: он не избегал ее, когда она, навещая Крюкову, встречалась и
говорила с ним, «потом, когда она старалась развлечь его. Пока он грустит, оно и точно, в его сознательных чувствах к Вере Павловне не было ничего, кроме дружеской признательности за ее участие.
«А не знаете ли вы чего-нибудь поподробнее
о жизни самой г-жи Бичер-Стоу, роман которой мы все знаем по вашим рассказам?», —
говорит одна из взрослых собеседниц; нет, Кирсанов теперь не знает, но узнает, это ему самому любопытно, а теперь он может пока рассказать кое-что
о Говарде, который был почти такой же человек, как г-жа Бичер-Стоу.
Ведь не все же время он работает, он и сам
говорит, что далеко не все время, что без отдыха невозможно работать, что он много отдыхает, думает
о чем-нибудь только для отдыха, зачем же он думает один, зачем не со мною?»
После обеда мы долго
говорили с Д.
о том, как мы будем жить.
Он может сам обманываться от невнимательности, может не обращать внимания н факт: так и Лопухов ошибся, когда Кирсанов отошел в первый раз; тогда,
говоря чистую правду, ему не было выгоды, стало быть, и охоты усердно доискиваться причины, по которой удалился Кирсанов; ему важно было только рассмотреть, не он ли виноват в разрыве дружбы, ясно было — нет, так не
о чем больше и думать; ведь он не дядька Кирсанову, не педагог, обязанный направлять на путь истинный стопы человека, который сам понимает вещи не хуже его.