Неточные совпадения
— И на мне его кровь! На мне! Ты
не виноват — я
одна… я
одна! Что я наделала! Что я наделала!
Однажды, — Вера Павловна была еще тогда маленькая; при взрослой дочери Марья Алексевна
не стала бы делать этого, а тогда почему было
не сделать? ребенок ведь
не понимает! и точно, сама Верочка
не поняла бы, да, спасибо, кухарка растолковала очень вразумительно; да и кухарка
не стала бы толковать, потому что дитяти этого знать
не следует, но так уже случилось, что душа
не стерпела после
одной из сильных потасовок от Марьи Алексевны за гульбу с любовником (впрочем, глаз у Матрены был всегда подбитый,
не от Марьи Алексевны, а от любовника, — а это и хорошо, потому что кухарка с подбитым глазом дешевле!).
А через два дня после того, как она уехала, приходил статский, только уже другой статский, и приводил с собою полицию, и много ругал Марью Алексевну; но Марья Алексевна сама ни в
одном слове
не уступала ему и все твердила: «я никаких ваших делов
не знаю.
Впрочем, такой случай только
один и был; а другие бывали разные, но
не так много.
— Верочка, одевайся, да получше. Я тебе приготовила суприз — поедем в оперу, я во втором ярусе взяла билет, где все генеральши бывают. Все для тебя, дурочка. Последних денег
не жалею. У отца-то, от расходов на тебя, уж все животы подвело. В
один пансион мадаме сколько переплатили, а фортопьянщику-то сколько! Ты этого ничего
не чувствуешь, неблагодарная, нет, видно, души-то в тебе, бесчувственная ты этакая!
Чай, наполовину налитый густыми, вкусными сливками, разбудил аппетит. Верочка приподнялась на локоть и стала пить. — «Как вкусен чай, когда он свежий, густой и когда в нем много сахару и сливок! Чрезвычайно вкусен! Вовсе
не похож на тот спитой, с
одним кусочком сахару, который даже противен. Когда у меня будут свои деньги, я всегда буду пить такой чай, как этот».
— Мсье Сторешни́к! — Сторешников возликовал: француженка обращалась к нему в третий раз во время ужина: — мсье Сторешни́к! вы позвольте мне так называть вас, это приятнее звучит и легче выговаривается, — я
не думала, что я буду
одна дама в вашем обществе; я надеялась увидеть здесь Адель, — это было бы приятно, я ее так редко ежу.
— Ты напрасно думаешь, милая Жюли, что в нашей нации
один тип красоты, как в вашей. Да и у вас много блондинок. А мы, Жюли, смесь племен, от беловолосых, как финны («Да, да, финны», заметила для себя француженка), до черных, гораздо чернее итальянцев, — это татары, монголы («Да, монголы, знаю», заметила для себя француженка), — они все дали много своей крови в нашу! У нас блондинки, которых ты ненавидишь, только
один из местных типов, — самый распространенный, но
не господствующий.
— Благодарю, Серж. Карамзин — историк; Пушкин — знаю; эскимосы в Америке; русские — самоеды; да, самоеды, — но это звучит очень мило са-мо-е-ды! Теперь буду помнить. Я, господа, велю Сержу все это говорить мне, когда мы
одни, или
не в нашем обществе. Это очень полезно для разговора. Притом науки — моя страсть; я родилась быть m-me Сталь, господа. Но это посторонний эпизод. Возвращаемся к вопросу: ее нога?
Та ли это Жюли, которую знает вся аристократическая молодежь Петербурга? Та ли это Жюли, которая отпускает штуки, заставляющие краснеть иных повес? Нет, это княгиня, до ушей которой никогда
не доносилось ни
одно грубоватое слово.
Как величественно сидит она, как строго смотрит! едва наклонила голову в ответ на его поклон. «Очень рада вас видеть, прошу садиться». — Ни
один мускул
не пошевелился в ее лице. Будет сильная головомойка, — ничего, ругай, только спаси.
Только
не подымайте вуаля, пока мы
не останемся
одни.
Даже в истории народов: этими случаями наполнены томы Юма и Гиббона, Ранке и Тьерри; люди толкаются, толкаются в
одну сторону только потому, что
не слышат слова: «а попробуйте — ко, братцы, толкнуться в другую», — услышат и начнут поворачиваться направо кругом, и пошли толкаться в другую сторону.
Была и еще
одна причина в том же роде: мать Сторешникова, конечно, станет противиться женитьбе — мать в этом случае представительница света, — а Сторешников до сих пор трусил матери и, конечно, тяготился своею зависимостью от нее. Для людей бесхарактерных очень завлекательна мысль: «я
не боюсь; у меня есть характер».
— Вера, — начал Павел Константиныч, — Михаил Иваныч делает нам честь, просит твоей руки. Мы отвечали, как любящие тебя родители, что принуждать тебя
не будем, но что с
одной стороны рады. Ты как добрая послушная дочь, какою мы тебя всегда видели, положишься на нашу опытность, что мы
не смели от бога молить такого жениха. Согласна, Вера?
Марья Алексевна опять уселась. «Экая глупость сделана, передняя-то дверь
не заперта на ключ! задвижку-то в
одну секунду отодвинет —
не поймаешь, уйдет! ведь бешеная!»
— Но если так, я прошу у вас
одной пощады: вы теперь еще слишком живо чувствуете, как я оскорбил вас…
не давайте мне теперь ответа, оставьте мне время заслужить ваше прощение! Я кажусь вам низок, подл, но посмотрите, быть может, я исправлюсь, я употреблю все силы на то, чтоб исправиться! Помогите мне,
не отталкивайте меня теперь, дайте мне время, я буду во всем слушаться вас! Вы увидите, как я покорен; быть может, вы увидите во мне и что-нибудь хорошее, дайте мне время.
Но если так, зачем же она
не скажет Марье Алексевне: матушка, я хочу
одного с вами, будьте спокойны!
Отец его, рязанский мещанин, жил, по мещанскому званию, достаточно, то есть его семейство имело щи с мясом
не по
одним воскресеньям, и даже пило чай каждый день.
Когда он был в третьем курсе, дела его стали поправляться: помощник квартального надзирателя предложил ему уроки, потом стали находиться другие уроки, и вот уже два года перестал нуждаться и больше года жил на
одной квартире, но
не в
одной, а в двух разных комнатах, — значит,
не бедно, — с другим таким же счастливцем Кирсановым.
Оба рано привыкли пробивать себе дорогу своей грудью,
не имея никакой поддержки; да и вообще, между ними было много сходства, так что, если бы их встречать только порознь, то оба они казались бы людьми
одного характера.
Это черта любопытная; в последние лет десять стала являться между некоторыми лучшими из медицинских студентов решимость
не заниматься, по окончании курса, практикою, которая
одна дает медику средства для достаточной жизни, и при первой возможности бросить медицину для какой-нибудь из ее вспомогательных наук — для физиологии, химии, чего-нибудь подобного.
Теперь давно уж
не было человека, который вел бы более строгую жизнь, — и
не в отношении к
одному вину.
«Однако ж он вовсе
не такой дикарь, он вошел и поклонился легко, свободно», — замечается про себя на
одной стороне стола. — «Однако ж если она и испорченная девушка, то, по крайней мере, стыдится пошлостей матери», замечается на другой стороне стола.
Марья Алексевна хотела сделать большой вечер в день рождения Верочки, а Верочка упрашивала, чтобы
не звали никаких гостей;
одной хотелось устроить выставку жениха, другой выставка была тяжела. Поладили на том, чтоб сделать самый маленький вечер, пригласить лишь несколько человек близких знакомых. Позвали сослуживцев (конечно, постарше чинами и повыше должностями) Павла Константиныча, двух приятельниц Марьи Алексевны, трех девушек, которые были короче других с Верочкой.
— Вот видите, как жалки женщины, что если бы исполнилось задушевное желание каждой из них, то на свете
не осталось бы ни
одной женщины.
— Все равно, как
не осталось бы на свете ни
одного бедного, если б исполнилось задушевное желание каждого бедного. Видите, как же
не жалки женщины! Столько же жалки, как и бедные. Кому приятно видеть бедных? Вот точно так же неприятно мне видеть женщин с той поры, как я узнал их тайну. А она была мне открыта моею ревнивою невестою в самый день обручения. До той поры я очень любил бывать в обществе женщин; после того, — как рукою сняло. Невеста вылечила.
— Этого я
один не умею сказать; это умеет рассказывать только моя невеста; я здесь
один, без нее, могу сказать только: она заботится об этом, а она очень сильная, она сильнее всех на свете.
— Мы все говорили обо мне, — начал Лопухов: — а ведь это очень нелюбезно с моей стороны, что я все говорил о себе. Теперь я хочу быть любезным, — говорить о вас! Вера Павловна. Знаете, я был о вас еще гораздо худшего мнения, чем вы обо мне. А теперь… ну, да это после. Но все-таки, я
не умею отвечать себе на
одно. Отвечайте вы мне. Скоро будет ваша свадьба?
— Зачем он считается женихом? — зачем! —
одного я
не могу сказать вам, мне тяжело. А другое могу сказать: мне жаль его. Он так любит меня. Вы скажете: надобно высказать ему прямо, что я думаю о нашей свадьбе — я говорила; он отвечает:
не говорите, это убивает меня, молчите.
— Теперь оно сносно. Теперь меня никто
не мучит, — ждут и оставляют или почти оставляют
одну.
«Как это так скоро, как это так неожиданно, — думает Верочка,
одна в своей комнате, по окончании вечера: — в первый раз говорили и стали так близки! за полчаса вовсе
не знать друг друга и через час видеть, что стали так близки! как это странно!»
А ты
не знаешь, что это странно, а я знаю, что это
не странно, что это
одно и натурально,
одно и по — человечески; просто по — человечески; — «я чувствую радость и счастье» — значит «мне хочется, чтобы все люди стали радостны и счастливы» — по — человечески, Верочка, эти обе мысли
одно.
Верочка сначала едва удерживалась от слишком заметной улыбки, но постепенно ей стало казаться, — как это ей стало казаться? — нет, это
не так, нет, это так! что Лопухов, хоть отвечал Марье Алексевне, но говорит
не с Марьей Алексевною, а с нею, Верочкою, что над Марьей Алексевною он подшучивает, серьезно же и правду, и только правду, говорит
одной ей, Верочке.
Плут
не может взять ни
одного из них за нос; но носы всех их, как
одной компании, постоянно готовы к услугам.
У
одного окна, с
одного конца стола, сидела Верочка и вязала шерстяной нагрудник отцу, свято исполняя заказ Марьи Алексевны; у другого окна, с другого конца стола, сидел Лопухов; локтем
одной руки оперся на стол, и в этой руке была сигара, а другая рука у него была засунута в карман; расстояние между ним и Верочкою было аршина два, если
не больше.
— Да. Это украшение; оно и полезно для успеха дела; но дело обыкновенно бывает и без этого украшения, а без расчета
не бывает. Любовь к науке была только результатом, возникавшим из дела, а
не причиною его, причина была
одна — выгода.
— Что для меня полезнее! Вы знаете, я очень
не богата. С
одной стороны, нерасположение к человеку; с другой — господство над ним, завидное положение в обществе, деньги, толпа поклонников.
Сострадательные люди,
не оправдывающие его, могли бы также сказать ему в извинение, что он
не совершенно лишен некоторых похвальных признаков: сознательно и твердо решился отказаться от всяких житейских выгод и почетов для работы на пользу другим, находя, что наслаждение такою работою — лучшая выгода для него; на девушку, которая была так хороша, что он влюбился в нее, он смотрел таким чистым взглядом, каким
не всякий брат глядит на сестру; но против этого извинения его материализму надобно сказать, что ведь и вообще нет ни
одного человека, который был бы совершенно без всяких признаков чего-нибудь хорошего, и что материалисты, каковы бы там они ни были, все-таки материалисты, а этим самым уже решено и доказано, что они люди низкие и безнравственные, которых извинять нельзя, потому что извинять их значило бы потворствовать материализму.
Племянник, вместо того чтобы приезжать, приходил, всматривался в людей и, разумеется, большею частию оставался недоволен обстановкою: в
одном семействе слишком надменны; в другом — мать семейства хороша, отец дурак, в третьем наоборот, и т. д., в иных и можно бы жить, да условия невозможные для Верочки; или надобно говорить по — английски, — она
не говорит; или хотят иметь собственно
не гувернантку, а няньку, или люди всем хороши, кроме того, что сами бедны, и в квартире нет помещения для гувернантки, кроме детской, с двумя большими детьми, двумя малютками, нянькою и кормилицею.
— Больше, до полутораста. Да у меня
не уроки: я их бросил все, кроме
одного. У меня дело. Кончу его —
не будешь на меня жаловаться, что отстаю от тебя в работе.
Оно так и было, да
не теперь, господа; оно и теперь так бывает, да
не в той части молодежи, которая
одна и называется нынешней молодежью.
Ведь англичанка
не похожа на француженку, немка на русскую, а у ней и меняется лицо, и все
одно лицо, — какая странная!
Вы, профессор N (она назвала фамилию знакомого, через которого получен был адрес) и ваш товарищ, говоривший с ним о вашем деле, знаете друг друга за людей достаточно чистых, чтобы вам можно было говорить между собою о дружбе
одного из вас с молодою девушкою,
не компрометируя эту девушку во мнении других двух.
— Позвольте же сказать еще только
одно; это так неважно для вас, что, может быть, и
не было бы надобности говорить. Но все-таки лучше предупредить. Теперь она бежит от жениха, которого ей навязывает мать.
Тут Марья Алексевна уже изнемогла, извинилась тем, что чувствует себя нехорошо с самого утра, — гость просил
не церемониться и остался
один.
Во — первых, у нас будут две комнаты, твоя и моя, и третья, в которой мы будем пить чай, обедать, принимать гостей, которые бывают у нас обоих, а
не у тебя
одного,
не у меня
одной.
Такие мысли
не у меня
одной, мой милый: они у многих девушек и молоденьких женщин, таких же простеньких, как я.
— Ах, как весело будет! Только ты, мой миленький, теперь вовсе
не говори со мною, и
не гляди на меня, и на фортепьяно
не каждый раз будем играть. И
не каждый раз буду выходить при тебе из своей комнаты. Нет,
не утерплю, выйду всегда, только на
одну минуточку, и так холодно буду смотреть на тебя, неласково. И теперь сейчас уйду в свою комнату. До свиданья, мой милый. Когда?
Но ничего этого
не вспомнилось и
не подумалось ему, потому что надобно было нахмурить лоб и, нахмурив его, думать час и три четверти над словами: «кто повенчает?» — и все был
один ответ: «никто
не повенчает!» И вдруг вместо «никто
не повенчает» — явилась у него в голове фамилия «Мерцалов»; тогда он ударил себя по лбу и выбранил справедливо: как было с самого же начала
не вспомнить о Мецалове? А отчасти и несправедливо: ведь
не привычно было думать о Мерцалове, как о человеке венчающем.