Неточные совпадения
Но
в этот второй раз ее
глаза долго, неподвижно смотрели на немногие строки письма, и эти светлые
глаза тускнели, тускнели, письмо выпало из ослабевших рук на швейный столик, она закрыла лицо руками, зарыдала.
Странен показался Верочке голос матери: он
в самом деле был мягок и добр, — этого никогда не бывало. Она с недоумением посмотрела на мать. Щеки Марьи Алексевны пылали, и
глаза несколько блуждали.
Я бы ничего не имела возразить, если бы вы покинули Адель для этой грузинки,
в ложе которой были с ними обоими; но променять француженку на русскую… воображаю! бесцветные
глаза, бесцветные жиденькие волосы, бессмысленное, бесцветное лицо… виновата, не бесцветное, а, как вы говорите, кровь со сливками, то есть кушанье, которое могут брать
в рот только ваши эскимосы!
— Ну, Вера, хорошо.
Глаза не заплаканы. Видно, поняла, что мать говорит правду, а то все на дыбы подымалась, — Верочка сделала нетерпеливое движение, — ну, хорошо, не стану говорить, не расстраивайся. А я вчера так и заснула у тебя
в комнате, может, наговорила чего лишнего. Я вчера не
в своем виде была. Ты не верь тому, что я с пьяных-то
глаз наговорила, — слышишь? не верь.
— Да, могу благодарить моего создателя, — сказала Марья Алексевна: — у Верочки большой талант учить на фортепьянах, и я за счастье почту, что она вхожа будет
в такой дом; только учительница-то моя не совсем здорова, — Марья Алексевна говорила особенно громко, чтобы Верочка услышала и поняла появление перемирия, а сама, при всем благоговении, так и впилась
глазами в гостей: — не знаю,
в силах ли будет выйти и показать вам пробу свою на фортепьянах. — Верочка, друг мой, можешь ты выйти, или нет?
Вот Верочка играет, Дмитрий Сергеич стоит и слушает, а Марья Алексевна смотрит, не запускает ли он
глаз за корсет, — нет, и не думает запускать! или иной раз вовсе не глядит на Верочку, а так куда-нибудь глядит, куда случится, или иной раз глядит на нее, так просто
в лицо ей глядит, да так бесчувственно, что сейчас видно: смотрит на нее только из учтивости, а сам думает о невестином приданом, —
глаза у него не разгораются, как у Михаила Иваныча.
Но он действительно держал себя так, как, по мнению Марьи Алексевны, мог держать себя только человек
в ее собственном роде; ведь он молодой, бойкий человек, не запускал
глаз за корсет очень хорошенькой девушки, не таскался за нею по следам, играл с Марьею Алексевною
в карты без отговорок, не отзывался, что «лучше я посижу с Верою Павловною», рассуждал о вещах
в духе, который казался Марье Алексевне ее собственным духом; подобно ей, он говорил, что все на свете делается для выгоды, что, когда плут плутует, нечего тут приходить
в азарт и вопиять о принципах чести, которые следовало бы соблюдать этому плуту, что и сам плут вовсе не напрасно плут, а таким ему и надобно быть по его обстоятельствам, что не быть ему плутом, — не говоря уж о том, что это невозможно, — было бы нелепо, просто сказать глупо с его стороны.
— Нет, останьтесь. Дайте же мне хоть сколько-нибудь оправдаться перед вами. Боже мой, как дурна должна я казаться
в ваших
глазах? То, что должно заставлять каждого порядочного человека сочувствовать, защищать, — это самое останавливает меня. О, какие мы жалкие люди!
Марья Алексевна очень удивилась, увидев дочь и Лопухова входящими вместе. Самыми пристальными
глазами принялась она всматриваться
в них.
— Да она еще какое слово сказала: ежели, говорит, я не хочу, чтобы другие меня
в безобразии видели, так мужа-то я больше люблю, значит, к нему-то и вовсе не приходится не умывшись на
глаза лезть.
Хорошо шла жизнь Лопуховых. Вера Павловна была всегда весела. Но однажды, — это было месяцев через пять после свадьбы, — Дмитрий Сергеич, возвратившись с урока, нашел жену
в каком-то особенном настроении духа:
в ее
глазах сияла и гордость, и радость. Тут Дмитрий Сергеич припомнил, что уже несколько дней можно было замечать
в ней признаки приятной тревоги, улыбающегося раздумья, нежной гордости.
Много
глаз смотрели, как дивный феномен остановился у запертых ворот одноэтажного деревянного домика
в 7 окон, как из удивительной кареты явился новый, еще удивительнейший феномен, великолепная дама с блестящим офицером, важное достоинство которого не подлежало сомнению.
И точно: от вина лицо портится, и это не могло вдруг пройти, а тогда уж прошло, и цвет лица у меня стал нежный, и
глаза стали яснее; и опять то, что я от прежнего обращения отвыкла, стала говорить скромно, знаете, мысли у меня скоро стали скромные, когда я перестала пить, а
в словах я еще путалась и держала себя иногда
в забывчивости, по прежнему неряшеству; а к этому времени я уж попривыкла и держать себя, и говорить скромнее.
А между этих дел он сидит, болтает с детьми; тут же несколько девушек участвуют
в этом разговоре обо всем на свете, — и о том, как хороши арабские сказки «Тысяча и одна ночь», из которых он много уже рассказал, и о белых слонах, которых так уважают
в Индии, как у нас многие любят белых кошек: половина компании находит, что это безвкусие, — белые слоны, кошки, лошади — все это альбиносы, болезненная порода, по
глазам у них видно, что они не имеют такого отличного здоровья, как цветные; другая половина компании отстаивает белых кошек.
Вот она и читает на своей кроватке, только книга опускается от
глаз, и думается Вере Павловне: «Что это,
в последнее время стало мне несколько скучно иногда? или это не скучно, а так? да, это не скучно, а только я вспомнила, что ныне я хотела ехать
в оперу, да этот Кирсанов, такой невнимательный, поздно поехал за билетом: будто не знает, что, когда поет Бозио, то нельзя
в 11 часов достать билетов
в 2 рубля.
Проходит месяц. Вера Павловна нежится после обеда на своем широком, маленьком, мягком диванчике
в комнате своей и мужа, то есть
в кабинете мужа. Он присел на диванчик, а она обняла его, прилегла головой к его груди, но она задумывается; он целует ее, но не проходит задумчивость ее, и на
глазах чуть ли не готовы навернуться слезы.
А Лопухов еще через два — три дня, тоже после обеда, входит
в комнату жены, берет на руки свою Верочку, несет ее на ее оттоманку к себе: «Отдыхай здесь, мой друг», и любуется на нее. Она задремала, улыбаясь; он сидит и читает. А она уж опять открыла
глаза и думает...
Нет, вот и еще роскошь: фотография этого старика; какое благородное лицо у старика, какая смесь незлобия и проницательности
в его
глазах, во всем выражении лица!
— Верочка, друг мой, ты упрекнула меня, — его голос дрожал, во второй раз
в жизни и
в последний раз;
в первый раз голос его дрожал от сомнения
в своем предположении, что он отгадал, теперь дрожал от радости: — ты упрекнула меня, но этот упрек мне дороже всех слов любви. Я оскорбил тебя своим вопросом, но как я счастлив, что мой дурной вопрос дал мне такой упрек! Посмотри, слезы на моих
глазах, с детства первые слезы
в моей жизни!
Он целый вечер не сводил с нее
глаз, и ей ни разу не подумалось
в этот вечер, что он делает над собой усилие, чтобы быть нежным, и этот вечер был одним из самых радостных
в ее жизни, по крайней мере, до сих пор; через несколько лет после того, как я рассказываю вам о ней, у ней будет много таких целых дней, месяцев, годов: это будет, когда подрастут ее дети, и она будет видеть их людьми, достойными счастья и счастливыми.
— Слушай, Дмитрий, — сказал Кирсанов еще более серьезным тоном: — мы с тобою друзья. Но есть вещи, которых не должны дозволять себе и друзья. Я прошу тебя прекратить этот разговор. Я не расположен теперь к серьезным разговорам. И никогда не бываю расположен. —
Глаза Кирсанова смотрели пристально и враждебно, как будто перед ним человек, которого он подозревает
в намерении совершить злодейство.
И пальцы Веры Павловны забывают шить, и шитье опустилось из опустившихся рук, и Вера Павловна немного побледнела, вспыхнула, побледнела больше, огонь коснулся ее запылавших щек, — миг, и они побелели, как снег, она с блуждающими
глазами уже бежала
в комнату мужа, бросилась на колени к нему, судорожно обняла его, положила голову к нему на плечо, чтобы поддержало оно ее голову, чтобы скрыло оно лицо ее, задыхающимся голосом проговорила: «Милый мой, я люблю его», и зарыдала.
Вера Павловна уж давно смотрела на мужа теми же самыми
глазами, подозрительными, разгорающимися от гнева, какими смотрел на него Кирсанов
в день теоретического разговора. Когда он кончил, ее лицо пылало.
— Безостановочно продолжает муж после вопроса «слушаешь ли», — да, очень приятные для меня перемены, — и он довольно подробно рассказывает; да ведь она три четверти этого знает, нет, и все знает, но все равно: пусть он рассказывает, какой он добрый! и он все рассказывает: что уроки ему давно надоели, и почему
в каком семействе или с какими учениками надоели, и как занятие
в заводской конторе ему не надоело, потому что оно важно, дает влияние на народ целого завода, и как он кое-что успевает там делать: развел охотников учить грамоте, выучил их, как учить грамоте, вытянул из фирмы плату этим учителям, доказавши, что работники от этого будут меньше портить машины и работу, потому что от этого пойдет уменьшение прогулов и пьяных
глаз, плату самую пустую, конечно, и как он оттягивает рабочих от пьянства, и для этого часто бывает
в их харчевнях, — и мало ли что такое.
Он, как вошел, отвел Кирсанова
в сторону и, указавши
глазами на меня, сказал несколько слов.
Когда я отвел хозяина
в сторону спросить его, кто вы, я указал на вас
глазами, потому что ведь вы все равно должны были заметить, что я спрашиваю о вас, кто вы; следовательно, напрасно было бы не делать жестов, натуральных при таком вопросе.
Узнав такую историю, все вспомнили, что
в то время, месяца полтора или два, а, может быть, и больше, Рахметов был мрачноватее обыкновенного, не приходил
в азарт против себя, сколько бы ни кололи ему
глаза его гнусною слабостью, то есть сигарами, и не улыбался широко и сладко, когда ему льстили именем Никитушки Ломова.
— Так ты, значит, еще безнравственнее? — спрашивает меня проницательный читатель, вылупив
глаза от удивления тому, до какой непостижимой безнравственности упало человечество
в моем персонаже.
Просыпаясь, она нежится
в своей теплой постельке, ей лень вставать, она и думает и не думает, и полудремлет и не дремлет; думает, — это, значит, думает о чем-нибудь таком, что относится именно к этому дню, к этим дням, что-нибудь по хозяйству, по мастерской, по знакомствам, по планам, как расположить этот день, это, конечно, не дремота; но, кроме того, есть еще два предмета, года через три после свадьбы явился и третий, который тут
в руках у ней, Митя: он «Митя», конечно,
в честь друга Дмитрия; а два другие предмета, один — сладкая мысль о занятии, которое дает ей полную самостоятельность
в жизни, другая мысль — Саша; этой мысли даже и нельзя назвать особою мыслью, она прибавляется ко всему, о чем думается, потому что он участвует во всей ее жизни; а когда эта мысль, эта не особая мысль, а всегдашняя мысль, остается одна
в ее думе, — она очень, очень много времени бывает одна
в ее думе, — тогда как это назвать? дума ли это или дремота, спится ли ей или Не спится?
глаза полузакрыты, на щеках легкий румянец будто румянец сна… да, это дремота.
— Да, Саша, я слышу от всех, — сама я плохая свидетельница
в этом, мои
глаза подкуплены, но все видят то же: твои
глаза яснеют, твой взгляд становится сильнее и зорче.
И без них при тебе
Жжет румянец лицо,
И волнуется грудь,
И блистают
глаза.
Словно
в ночи звезда.
Роскошный пир. Пенится
в стаканах вино; сияют
глаза пирующих. Шум и шепот под шум, смех и, тайком, пожатие руки, и порою украдкой неслышный поцелуй. — «Песню! Песню! Без песни не полно веселие!» И встает поэт. Чело и мысль его озарены вдохновением, ему говорит свои тайны природа, ему раскрывает свой смысл история, и жизнь тысячелетий проносится
в его песни рядом картин.
Роскошная женщина. На руках и на ногах ее тяжелые золотые браслеты; тяжелое ожерелье из перлов и кораллов, оправленных золотом, на ее шее. Ее волоса увлажены миррою. Сладострастие и раболепство
в ее лице, сладострастие и бессмыслие
в ее
глазах.
И
в ее
глазах только нега физического наслаждения.
Ты видела
в зале, как горят щеки, как блистают
глаза; ты видела, они уходили, они приходили; они уходили — это я увлекала их, здесь комната каждого и каждой — мой приют,
в них мои тайны ненарушимы, занавесы дверей, роскошные ковры, поглощающие звук, там тишина, там тайна; они возвращались — это я возвращала их из царства моих тайн на легкое веселье Здесь царствую я».
Один из тузов, ездивший неизвестно зачем с ученою целью
в Париж, собственными
глазами видел Клода Бернара, как есть живого Клода Бернара, настоящего; отрекомендовался ему по чину, званию, орденам и знатным своим больным, и Клод Бернар, послушавши его с полчаса, сказал: «Напрасно вы приезжали
в Париж изучать успехи медицины, вам незачем было выезжать для этого из Петербурга»; туз принял это за аттестацию своих занятий и, возвратившись
в Петербург, произносил имя Клода Бернара не менее 10 раз
в сутки, прибавляя к нему не менее 5 раз «мой ученый друг» или «мой знаменитый товарищ по науке».
Нужно, чтобы приговор был безапелляционный
в его
глазах.
Консилиум исследовал, хлопая
глазами под градом, чорт знает, каких непонятных разъяснений Кирсанова, возвратился
в прежний, далекий от комнаты больной, зал и положил: прекратить страдания больной смертельным приемом морфия.
Потрясенный эффектом консилиума, старик много оселся и смотрел на Кирсанова уж не теми
глазами, как вчера, а такими, как некогда Марья Алексевна на Лопухова, когда Лопухов снился ей
в виде пошедшего по откупной части.
Она поехала к Бьюмонту. Он сидел
в пальто с широкими рукавами и читал; поднял
глаза от книги, когда отворилась дверь.
Правда, не вечно же вертелись у него перед
глазами дочь с предполагаемым женихом; чаще, чем
в одной комнате с ним, они сидели или ходили
в другой комнате или других комнатах; но от этого не было никакой разницы
в их разговорах.
Много красавиц
в аулах у нас,
Звезды сияют во мраке их
глаз;
Сладко любить их — завидная доля!
Но...
— Да, мой милый, я два года ждала этого дня, больше двух лет;
в то время, как познакомилась вот с ним (она указала
глазами на Никитина), я еще только предчувствовала, но нельзя сказать, чтоб ждала; тогда была еще только надежда, но скоро явилась и уверенность.