Неточные совпадения
Будем учиться и трудиться, будем петь и любить, будет рай на земле. Будем
же веселы жизнью, — это дело пойдет, оно скоро придет,
все дождемся его, —
Марья Алексевна на другой
же день подарила дочери фермуар, оставшийся невыкупленным в закладе, и заказала дочери два новых платья, очень хороших — одна материя стоила: на одно платье 40 руб., на другое 52 руб., а с оборками да лентами, да фасоном оба платья обошлись 174 руб.; по крайней мере так сказала Марья Алексевна мужу, а Верочка знала, что
всех денег вышло на них меньше 100 руб., — ведь покупки тоже делались при ней, — но ведь и на 100 руб. можно сделать два очень хорошие платья.
Едва Верочка разделась и убрала платье, — впрочем, на это ушло много времени, потому что она
все задумывалась: сняла браслет и долго сидела с ним в руке, вынула серьгу — и опять забылась, и много времени прошло, пока она вспомнила, что ведь она страшно устала, что ведь она даже не могла стоять перед зеркалом, а опустилась в изнеможении на стул, как добрела до своей комнаты, что надобно
же поскорее раздеться и лечь, — едва Верочка легла в постель, в комнату вошла Марья Алексевна с подносом, на котором была большая отцовская чашка и лежала целая груда сухарей.
— Кушай, Верочка! Вот, кушай на здоровье! Сама тебе принесла: видишь, мать помнит о тебе! Сижу, да и думаю: как
же это Верочка легла спать без чаю? сама пью, а сама
все думаю. Вот и принесла. Кушай, моя дочка милая!
В таком случае, — продолжает Жюли
все тем
же длинным, длинным тоном официальных записок, — она отправит письмо на двух условиях — «вы можете принять или не принять их, — вы принимаете их, — я отправляю письмо; вы отвергаете их, — я жгу письмо», и т. д.,
все в этой
же бесконечной манере, вытягивающей душу из спасаемого.
Пошли обедать. Обедали молча. После обеда Верочка ушла в свою комнату. Павел Константиныч прилег, по обыкновению, соснуть. Но это не удалось ему: только что стал он дремать, вошла Матрена и сказала, что хозяйский человек пришел; хозяйка просит Павла Константиныча сейчас
же пожаловать к ней. Матрена
вся дрожала, как осиновый лист; ей-то какое дело дрожать?
А как
же прикажете ей не дрожать, когда через нее сочинилась
вся эта беда?
Как только она позвала Верочку к папеньке и маменьке, тотчас
же побежала сказать жене хозяйкина повара, что «ваш барин сосватал нашу барышню»; призвали младшую горничную хозяйки, стали упрекать, что она не по — приятельски себя ведет, ничего им до сих пор не сказала; младшая горничная не могла взять в толк, за какую скрытность порицают ее — она никогда ничего не скрывала; ей сказали — «я сама ничего не слышала», — перед нею извинились, что напрасно ее поклепали в скрытности, она побежала сообщить новость старшей горничной, старшая горничная сказала: «значит, это он сделал потихоньку от матери, коли я ничего не слыхала, уж я
все то должна знать, что Анна Петровна знает», и пошла сообщить барыне.
— Я и не употребляла б их, если бы полагала, что она будет вашею женою. Но я и начала с тою целью, чтобы объяснить вам, что этого не будет и почему не будет. Дайте
же мне докончить. Тогда вы можете свободно порицать меня за те выражения, которые тогда останутся неуместны по вашему мнению, но теперь дайте мне докончить. Я хочу сказать, что ваша любовница, это существо без имени, без воспитания, без поведения, без чувства, — даже она пристыдила вас, даже она поняла
все неприличие вашего намерения…
Обстоятельства были так трудны, что Марья Алексевна только махнула рукою. То
же самое случилось и с Наполеоном после Ватерлооской битвы, когда маршал Груши оказался глуп, как Павел Константиныч, а Лафайет стал буянить, как Верочка: Наполеон тоже бился, бился, совершал чудеса искусства, — и остался не при чем, и мог только махнуть рукой и сказать: отрекаюсь от
всего, делай, кто хочет, что хочет и с собою, и со мною.
По
всей вероятности, негодная Верка не хочет выходить замуж, — это даже несомненно, — здравый смысл был слишком силен в Марье Алексевне, чтобы обольститься хитрыми ее
же собственными раздумьями о Верочке, как о тонкой интриганке; но эта девчонка устраивает
все так, что если выйдет (а чорт ее знает, что у ней на уме, может быть, и это!), то действительно уже будет полной госпожей и над мужем, и над его матерью, и над домом, — что ж остается?
Жених делал подарки Верочке: они делались через Марью Алексевну и, конечно, оставались у ней, подобно часам Анны Петровны, впрочем, не
все; иные, которые подешевле, Марья Алексевна отдавала Верочке под именем вещей, оставшихся невыкупленными в залоге: надобно
же было, чтобы жених видел хоть некоторые из своих вещей на невесте.
Но теперь чаще и чаще стали другие случаи: порядочные люди стали встречаться между собою. Да и как
же не случаться этому
все чаще и чаще, когда число порядочных людей растет с каждым новым годом? А со временем это будет самым обыкновенным случаем, а еще со временем и не будет бывать других случаев, потому что
все люди будут порядочные люди. Тогда будет очень хорошо.
А я ему, сестрица, сказал, что вы у нас красавица, а он, сестрица, сказал: «ну, так что
же?», а я, сестрица, сказал: да ведь красавиц
все любят, а он сказал: «
все глупые любят», а я сказал: а разве вы их не любите? а он сказал: «мне некогда».
— Это
все наболтал Федя вскоре после первого
же урока и потом болтал
все в том
же роде, с разными такими прибавлениями: а я ему, сестрица, нынче сказал, что на вас
все смотрят, когда вы где бываете, а он, сестрица, сказал: «ну и прекрасно»; а я ему сказал: а вы на нее не хотите посмотреть? а он сказал: «еще увижу».
—
Все равно, как не осталось бы на свете ни одного бедного, если б исполнилось задушевное желание каждого бедного. Видите, как
же не жалки женщины! Столько
же жалки, как и бедные. Кому приятно видеть бедных? Вот точно так
же неприятно мне видеть женщин с той поры, как я узнал их тайну. А она была мне открыта моею ревнивою невестою в самый день обручения. До той поры я очень любил бывать в обществе женщин; после того, — как рукою сняло. Невеста вылечила.
Нет, им только жалко, а они думают, что в самом деле так и останется, как теперь, — немного получше будет, а
все так
же.
Теперь, Верочка, эти мысли уж ясно видны в жизни, и написаны другие книги, другими людьми, которые находят, что эти мысли хороши, но удивительного нет в них ничего, и теперь, Верочка, эти мысли носятся в воздухе, как аромат в полях, когда приходит пора цветов; они повсюду проникают, ты их слышала даже от твоей пьяной матери, говорившей тебе, что надобно жить и почему надобно жить обманом и обиранием; она хотела говорить против твоих мыслей, а сама развивала твои
же мысли; ты их слышала от наглой, испорченной француженки, которая таскает за собою своего любовника, будто горничную, делает из него
все, что хочет, и все-таки, лишь опомнится, находит, что она не имеет своей воли, должна угождать, принуждать себя, что это очень тяжело, — уж ей ли, кажется, не жить с ее Сергеем, и добрым, и деликатным, и мягким, — а она говорит все-таки: «и даже мне, такой дурной, такие отношения дурны».
А вот что странно, Верочка, что есть такие
же люди, у которых нет этого желания, у которых совсем другие желания, и им, пожалуй, покажется странно, с какими мыслями ты, мой друг, засыпаешь в первый вечер твоей любви, что от мысли о себе, о своем милом, о своей любви, ты перешла к мыслям, что
всем людям надобно быть счастливыми, и что надобно помогать этому скорее прийти.
— Они говорят правду. То, что называют возвышенными чувствами, идеальными стремлениями, —
все это в общем ходе жизни совершенно ничтожно перед стремлением каждого к своей пользе, и в корне само состоит из того
же стремления к пользе.
— Жаль, у меня мало знакомых, которые могли бы тут быть полезны. Семейства, в которых я даю или давал уроки,
все люди небогатые, и их знакомые почти
все такие
же, но попробуем.
— Конечно, не хочу! Что мне еще слушать? Ведь вы уж
все сказали; что дело почти кончено, что завтра оно решится, — видите, мой друг, ведь вы сами еще ничего не знаете нынче. Что
же слушать? До свиданья, мой друг!
— А как стало легко! —
вся болезнь прошла, — и Верочка встала, идет, бежит, и опять на поле, и опять резвится, бегает, и опять думает: «как
же это я могла переносить паралич?» — «это потому, что я родилась в параличе, не знала, как ходят и бегают; а если б знала, не перенесла бы», — и бегает, резвится.
А вот идет по полю девушка, — как странно! — и лицо, и походка,
все меняется, беспрестанно меняется в ней; вот она англичанка, француженка, вот она уж немка, полячка, вот стала и русская, опять англичанка, опять немка, опять русская, — как
же это у ней
все одно лицо?
И выражение лица беспрестанно меняется: какая кроткая! какая сердитая! вот печальная, вот веселая, —
все меняется! а
все добрая, — как
же это, и когда сердитая,
все добрая? но только, какая
же она красавица! как ни меняется лицо, с каждою переменою
все лучше,
все лучше.
(«Экая шельма какой! Сам-то не пьет. Только губы приложил к своей ели-то. А славная эта ель, — и будто кваском припахивает, и сила есть, хорошая сила есть. Когда Мишку с нею окручу, водку брошу,
все эту ель стану пить. — Ну, этот ума не пропьет! Хоть бы приложился, каналья! Ну, да мне
же лучше. А поди, чай, ежели бы захотел пить, здоров пить».)
Станет ли она напиваться при постороннем человеке, которому хоть и сочувствует во
всем, но не доверяет, потому что кому
же она может доверять?
— Так, так, Верочка. Всякий пусть охраняет свою независимость
всеми силами, от всякого, как бы ни любил его, как бы ни верил ему. Удастся тебе то, что ты говоришь, или нет, не знаю, но это почти
все равно: кто решился на это, тот уже почти оградил себя: он уже чувствует, что может обойтись сам собою, отказаться от чужой опоры, если нужно, и этого чувства уже почти довольно. А ведь какие мы смешные люди, Верочка! ты говоришь: «не хочу жить на твой счет», а я тебя хвалю за это. Кто
же так говорит, Верочка?
— Вера Павловна, я вам предложил свои мысли об одной стороне нашей жизни, — вы изволили совершенно ниспровергнуть их вашим планом, назвали меня тираном, поработителем, — извольте
же придумывать сами, как будут устроены другие стороны наших отношений! Я считаю напрасным предлагать свои соображения, чтоб они были точно так
же изломаны вами. Друг мой, Верочка, да ты сама скажи, как ты думаешь жить; наверное мне останется только сказать: моя милая! как она умно думает обо
всем!
— Ах, мой милый, скажи: что это значит эта «женственность»? Я понимаю, что женщина говорит контральтом, мужчина — баритоном, так что ж из этого? стоит ли толковать из — за того, чтоб мы говорили контральтом? Стоит ли упрашивать нас об этом? зачем
же все так толкуют нам, чтобы мы оставались женственны? Ведь это глупость, мой милый?
Знаешь, мой милый, об чем бы я тебя просила: обращайся со мною всегда так, как обращался до сих пор; ведь это не мешало
же тебе любить меня, ведь все-таки мы с тобою были друг другу ближе
всех.
Это, мой милый, должно бы быть очень обидно для женщин; это значит, что их не считают такими
же людьми, думают, что мужчина не может унизить своего достоинства перед женщиною, что она настолько ниже его, что, сколько он ни унижайся перед нею, он
все не ровный ей, а гораздо выше ее.
Голова была занята не тем, а
все тем
же, чем
всю длинную дорогу от соседства Семеновского моста до Выборгской.
— Иду. — Лопухов отправился в комнату Кирсанова, и на дороге успел думать: «а ведь как верно, что Я всегда на первом плане — и начал с себя и кончил собою. И с чего начал: «жертва» — какое плутовство; будто я от ученой известности отказываюсь, и от кафедры — какой вздор! Не
все ли равно, буду так
же работать, и так
же получу кафедру, и так
же послужу медицине. Приятно человеку, как теоретику, замечать, как играет эгоизм его мыслями на практике».
И если бы уличить Лопухова, как практического мыслителя, в тогдашней его неосновательности «не отказываюсь», он восторжествовал бы, как теоретик, и сказал бы: «вот вам новый пример, как эгоизм управляет нашими мыслями! — ведь я должен бы был видеть, но не видел, потому что хотелось видеть не то — и нашими поступками, потому что зачем
же заставил девушку сидеть в подвале лишнюю неделю, когда следовало предвидеть и
все устроить тогда
же!»
Но ничего этого не вспомнилось и не подумалось ему, потому что надобно было нахмурить лоб и, нахмурив его, думать час и три четверти над словами: «кто повенчает?» — и
все был один ответ: «никто не повенчает!» И вдруг вместо «никто не повенчает» — явилась у него в голове фамилия «Мерцалов»; тогда он ударил себя по лбу и выбранил справедливо: как было с самого
же начала не вспомнить о Мецалове? А отчасти и несправедливо: ведь не привычно было думать о Мерцалове, как о человеке венчающем.
— Пойдем, миленький, повенчаемся; да как
же ты
все это устроил? какой ты умненький, миленький!
— А вот на дороге
все расскажу, поедем. Приехали, прошли по длинным коридорам к церкви, отыскали сторожа, послали к Мерцалову; Мерцалов жил в том
же доме с бесконечными коридорами.
Имея
всего рублей 160 в запасе, Лопухов рассудил с своим приятелем, что невозможно ему с Верочкою думать теперь
же обзаводиться своим хозяйством, мебелью, посудою; потому и наняли три комнаты с мебелью, посудой и столом от жильцов мещан: старика, мирно проводившего дни свои с лотком пуговиц, лент, булавок и прочего у забора на Среднем проспекте между 1–ю и 2–ю линиею, а вечера в разговорах со своею старухою, проводившею дни свои в штопанье сотен и тысяч всякого старья, приносимого к ней охапками с толкучего рынка.
С минуту, — нет, несколько, поменьше, — Марья Алексевна, не подозревавшая ничего подобного, стояла ошеломленная, стараясь понять и
все не понимая, что ж это говорит дочь, что ж это значит и как
же это?
— Ну, ступай
же! Хоть обедает,
все равно вызови, подними от стола. Покуда не знает.
— А если Павлу Константинычу было бы тоже не угодно говорить хладнокровно, так и я уйду, пожалуй, — мне
все равно. Только зачем
же вы, Павел Константиныч, позволяете называть себя такими именами? Марья Алексевна дел не знает, она, верно, думает, что с нами можно бог знает что сделать, а вы чиновник, вы деловой порядок должны знать. Вы скажите ей, что теперь она с Верочкой ничего не сделает, а со мной и того меньше.
Когда он кончил, то Марья Алексевна видела, что с таким разбойником нечего говорить, и потому прямо стала говорить о чувствах, что она была огорчена, собственно, тем, что Верочка вышла замуж, не испросивши согласия родительского, потому что это для материнского сердца очень больно; ну, а когда дело пошло о материнских чувствах и огорчениях, то, натурально, разговор стал представлять для обеих сторон более только тот интерес, что, дескать, нельзя
же не говорить и об этом, так приличие требует; удовлетворили приличию, поговорили, — Марья Алексевна, что она, как любящая мать, была огорчена, — Лопухов, что она, как любящая мать, может и не огорчаться; когда
же исполнили меру приличия надлежащею длиною рассуждений о чувствах, перешли к другому пункту, требуемому приличием, что мы всегда желали своей дочери счастья, — с одной стороны, а с другой стороны отвечалось, что это, конечно, вещь несомненная; когда разговор был доведен до приличной длины и по этому пункту, стали прощаться, тоже с объяснениями такой длины, какая требуется благородным приличием, и результатом
всего оказалось, что Лопухов, понимая расстройство материнского сердца, не просит Марью Алексевну теперь
же дать дочери позволения видеться с нею, потому что теперь это, быть может, было бы еще тяжело для материнского сердца, а что вот Марья Алексевна будет слышать, что Верочка живет счастливо, в чем, конечно, всегда и состояло единственное желание Марьи Алексевны, и тогда материнское сердце ее совершенно успокоится, стало быть, тогда она будет в состоянии видеться с дочерью, не огорчаясь.
А мужчина говорит, и этот мужчина Дмитрий Сергеич: «это
все для нас еще пустяки, милая маменька, Марья Алексевна! а настоящая-то важность вот у меня в кармане: вот, милая маменька, посмотрите, бумажник, какой толстый и набит
все одними 100–рублевыми бумажками, и этот бумажник я вам, мамаша, дарю, потому что и это для нас пустяки! а вот этого бумажника, который еще толще, милая маменька, я вам не подарю, потому что в нем бумажек нет, а в нем
все банковые билеты да векселя, и каждый билет и вексель дороже стоит, чем
весь бумажник, который я вам подарил, милая маменька, Марья Алексевна!» — Умели вы, милый сын, Дмитрий Сергеич, составить счастье моей дочери и
всего нашего семейства; только откуда
же, милый сын, вы такое богатство получили?
— Нейдут из тебя слова-то. Хорошо им жить? — спрашиваю; хороши они? — спрашиваю; такой хотела бы быть, как они? — Молчишь! рыло-то воротишь! — Слушай
же ты, Верка, что я скажу. Ты ученая — на мои воровские деньги учена. Ты об добром думаешь, а как бы я не злая была, так бы ты и не знала, что такое добром называется. Понимаешь?
Все от меня, моя ты дочь, понимаешь? Я тебе мать.
Одно из первых последствий того, что окончательный голос по
всему управлению дан был самим швеям, состояло в решении, которого и следовало ожидать: в первый
же месяц управления девушки определили, что не годится самой Вере Павловне работать без вознаграждения.
С первого
же раза
все поняли, что из него можно делать ссуды тем участницам, которым встречается экстренная надобность в деньгах, и никто не захотел присчитывать проценты на занятые деньги: бедные люди имеют понятие, что хорошее денежное пособие бывает без процентов.
От этого через несколько времени пошли дальше: сообразили, что выгодно будет таким порядком устроить покупку хлеба и других припасов, которые берутся каждый день в булочных и мелочных лавочках; но тут
же увидели, что для этого надобно
всем жить по соседству: стали собираться по нескольку на одну квартиру, выбирать квартиры подле мастерской.
Да
все было радость, кроме огорчений; а ведь огорчения были только отдельными, да и редкими случаями: ныне, через полгода, огорчишься за одну, а в то
же время радуешься за
всех других; а пройдет две — три недели, и за эту одну тоже уж можно опять радоваться.
А Вера Павловна чувствовала едва ли не самую приятную из
всех своих радостей от мастерской, когда объясняла кому-нибудь, что
весь этот порядок устроен и держится самими девушками; этими объяснениями она старалась убедить саму себя в том, что ей хотелось думать: что мастерская могла бы идти без нее, что могут явиться совершенно самостоятельно другие такие
же мастерские и даже почему
же нет? вот было бы хорошо! — это было бы лучше
всего! — даже без всякого руководства со стороны кого-нибудь не из разряда швей, а исключительно мыслью и уменьем самих швей: это была самая любимая мечта Веры Павловны.